— Вы, двое, выходите, — крикнул тюремщик. Мы с Бертом спрыгнули на землю. С двух сторон возвышались тюремные корпуса, сложенные из гранитных блоков, добытых в близлежащих каменоломнях, с крышами из серого шифера. В каждой стене темнели ряды зарешеченных квадратных бойниц — окна камер. Над крышами поднималась к небу кирпичная труба, выплёвывающая чёрный дым. Берт огляделся, потрясённый гранитными громадинами.
— Где мы, приятель? — спросил он тюремщика. Тот ухмыльнулся. — Ради Бога, где мы? — повторил Берт.
— В Дартмуре, — ответил тюремщик. Не сразу до Берта дошёл смысл этого короткого ответа. Тюремщик не торопил нас. Берт вертел головой, изумление на его лице сменилось ужасом. Затем он посмотрел на тюремщика.
— Брось, приятель, ты шутишь. Туда обычно посылают опасных преступников, осуждённых на длительные сроки. — Он повернулся ко мне. — Он шутит, Джим?
— Нет, — ответил я. — Это Дартмурская тюрьма. Я часто видел её… снаружи.
— Дартмур! — с отвращением воскликнул Берт. — Чтоб меня! Что ни день, то новые чудеса.
— Пошли, хватит болтать! — нетерпеливо рявкнул тюремщик и увёл нас с залитого солнцем двора в холодные тёмные внутренности гранитных корпусов с гремящими дверями и вымощенными камнем коридорами. Мы прошли медицинский осмотр, нас ознакомили с правилами внутреннего распорядка, переодели и развели по камерам. Захлопнулась железная дверь, и я остался один в гранитном мешке. Шесть шагов в длину, четыре в ширину. Забранное прутьями окошко. Карандашные надписи на стенах. И долгие годы, которые мне предстояло провести здесь. Четыре года, в лучшем случае — три с небольшим, если скостят срок за примерное поведение. Тысяча сто двадцать шесть дней. Нет, я же не учёл, что тысяча девятьсот сорок восьмой год високосный. Значит, тысяча сто двадцать семь дней. Двадцать семь тысяч сорок восемь часов. Миллион шестьсот двадцать две тысячи восемьсот восемьдесят минут. Всё это я сосчитал за одну минуту. Одну из полутора миллионов, которые должен был провести в этой тюрьме. В пустынном коридоре глухо прогремели шаги, звякнули ключи. Я сел на койку, пытаясь взять себя в руки. Тут раздался стук в стену. Слава Богу, я знал азбуку Морзе и с облегчением понял, что даже взаперти не останусь один. Тюремный телеграф разговаривал языком Морзе. Мне выстукали, что Берта поместили через камеру от меня.
… Я не собираюсь подробно рассказывать о месяцах, проведённых в Дартмуре. Они стали лишь прелюдией к нашей истории и не оказали на неё особого влияния, если не считать полученной мною моральной и физической закалки. Если б не Дартмур, едва ли я решился бы на плавание к Скале Мэддона. Мрачный гранитный Дартмур придал мне смелости.
Правда, ужас одиночного заключения никогда не покидал меня. Как я ненавидел свою камеру! С какой радостью я работал в каменоломне, поставляющей гранитные блоки для строительства, или на тюремной ферме. Если я находился среди людей, меня не пугали ни тяжёлый труд, ни дисциплина.
В то время в Дартмуре находилось почти триста заключённых. Около трети из них, как я и Берт, были осуждены трибуналом, остальные военнослужащие — гражданскими судами за хулиганство, воровство, поджоги, мародёрство. Многие были преступниками до войны, попали в армию по всеобщей мобилизации, но не изменили дурным привычкам. Некоторые, вроде меня и Берта, оказались в Дартмуре по ошибке.
В Дартмуре меня не покидала мысль о мрачной истории этой тюрьмы. «ДЖ.Б.Н. 28 июля, 1915–1930» — гласила одна из многочисленных настенных надписей. Её я запомнил на всю жизнь. Я часто думал об этом человеке, ибо он вошёл в Дартмур в день моего рождения, а вышел, когда мне исполнилось 15 лет. Камеры, тюремные дворы, мастерские, кухни, прачечные — везде витали духи людей, которых заставили провести тут долгие годы. По странной иронии Дартмурская тюрьма строилась в начале девятнадцатого столетия для французских и американских военнопленных, теперь же в неё направляли провинившихся английских солдат. Постепенно я втянулся в тюремную жизнь. Я понял, что самое главное — не оставлять времени для раздумий, занимать делом каждую свободную минуту. Я вёл календарь, но не считал оставшиеся месяцы. Я старался выбросить из памяти всё, что привело меня в Дартмур, не пытался отгадать, что произошло со шлюпками «Трикалы» и почему Хэлси три недели болтался в Баренцевом море. Я смирился со всем и постепенно успокоился. И вообще, теперь меня интересовали не мои сложности, но география, история, кроссворды. Всё, что угодно, кроме меня самого. Я написал родителям, чтобы они знали, где я нахожусь, и изредка получал от них письма. С Дженни мы переписывались регулярно. Я с нетерпением ждал каждое её письмо, по несколько дней носил конверт в кармане, не распечатывая его, чтобы уменьшить промежуток до следующего письма, и в то же время они пробивали брешь в броне восприятия и безразличия, которой я пытался окружить себя. Дженни писала о Шотландии, плаваниях по заливам и бухтам побережья, посылала мне чертежи «Айлин Мор», то есть напоминала о том, чего лишил меня приговор трибунала. Весна сменилась летом. Капитулировала Германия, затем — Япония. Облетели листья с деревьев, приближалась зима. В ноябре землю запорошил первый снег. На Дартмур наползали густые туманы. Стены наших камер блестели от капель воды. Одежда, казалось, никогда не просыхала. Всё это время я поддерживал постоянный контакт с Бертом. Вор, сидевший в камере между нами, перестукивал наши послания друг другу. Он попал в Дартмур повторно — невысокий, с маленькой пулеобразной головой, вспыльчивый, как порох. Он постоянно замышлял побег, не предпринимая, правда, никаких конкретных шагов для осуществления своей мечты. Он держал нас в курсе всех планов. Таким образом он убивал время, хотя с тем же успехом мог разгадывать кроссворды.
Иногда нам с Бертом удавалось поговорить. Я помню, что в один из таких дней он показался мне очень возбуждённым. Мы работали в одном наряде, и, поймав мой взгляд, он каждый раз широко улыбался. По пути к тюремного корпусу он пробился ко мне и прошептал: «Я был у дантиста, приятель. Он ставит мне протезы». Я быстро взглянул на Берта. Привыкнув к его заваленному рту, я не мог представить моего друга с зубами. Охранник приказал нам прекратить разговоры.
Примерно через месяц я вновь встретил Берта и едва узнал его. Обезьянье личико исчезло. Рот был полон зубов. С лица Берта не сходила улыбка. Казалось, он набил рот белыми камушками и боялся их проглотить. С зубами Берт стал гораздо моложе. Раньше я никогда не задумывался, сколько ему лет, теперь же понял, что не больше тридцати пяти. По всей видимости, я привык к его зубам быстрее, чем он сам. И ещё долго Скотти, воришка, занимавший камеру между нами, перестукивал мне восторги Берта. Наступило рождество, повалил снег. Первую неделю января мы только и делали, что расчищали дворы и дороги. Я с удовольствием сгребал снег; работа согревала, и нам разрешали напевать и разговаривать.
А потом снег сошёл, засияло солнце, запахло оттаявшей землёй. Природа пробуждалась от зимней спячки. Защебетали птицы. Весеннее настроение захватило и меня. Я перечитывал письма Дженни и с нетерпением ждал новых. И в один прекрасный день понял, что влюблён в неё. Как я ругал себя. Я сидел в тюрьме, от меня отказалась невеста, родители разочаровались во мне. Какое меня ждало будущее, что я мог ей предложить? Но вскоре всё изменилось, разорвалась окутавшая меня пелена печали и раздражения. Один из тюремщиков, Сэнди, иногда давал мне старые газеты. Я прочитывал их от корки до корки. И 7 марта 1946 года во вчерашней лондонской газете я прочёл заметку, круто изменившую мою жизнь. Напечатанная на первой странице, она занимала лишь три абзаца. Я вырезал заметку. Сейчас, когда я пишу эти строки, она лежит передо мной на столе.