Как и подобало эпохе, начавшейся со «спора древних и новых книг», тезис Левашева основывался на различии между «древними» и «новыми» турками. Подобно Пересветову, Левашев положительно охарактеризовал первых, отмечая, что они «среди самой жестокости своей явили примеры лучших гражданских добродетелей и большего благоразумия, нежели чаяли от них европейцы». В начале своей истории турецкий народ был «великодушен, учтив, милостив, верен, праводушен» и способен выставить в поле до полумиллиона войска. Напротив, их потомки оказались «всего сего чужды, быв большею частию малодушны, грубы, жестокосерды и в своих обещаниях не токмо неверны, но и обманчивы». Доходы султана были ограничены, а войско не так многочисленно, как прежде, «и притом весьма своевольно и беспорядочно»
[536]. Левашев скептически относится к тезису одного европейского посланника о том, что Османы завоевали бы всю Европу, если бы им удалось реорганизовать свою армию
[537]. Согласно российскому дипломату, такая реорганизация убила бы в них личное мужество и сделала бы их «одушевленными только машинами, и число их войска гораздо бы убавилось, потому что неистовство их, происходящее от чрезмерной ревности к закону, заменено бы было строгостью, долженствующею непременно оное ослабить; сверх же того их закон, положение их земли, образ их жизни много может препятствовать ко введению как политической внутрь сего государства перемены, так и в войске оного, что одно без другого учинено быть не может»
[538].
Утверждая, что шариат и религиозные чувства не позволили бы Османам перенять европейскую военную организацию, Левашев фактически предвосхищал позднейшее восприятие ислама как несовместимого с модернизацией и прогрессом. Однако такое отношение к мусульманской религии не было доминирующим в России конца XVIII столетия. Например, в своем стремлении консолидировать контроль над Поволжьем Екатерина II исходила из постулата, что мусульмане стояли на более высокой ступени цивилизации, чем язычники, и потому закрывала глаза на обращение последних в ислам. Она прекратила политику Елизаветы Петровны насильственного обращения в православие и проявляла толерантность к российским мусульманам, чьи элиты она постаралась интегрировать в государственные структуры
[539]. Конечно, императрица была крайне враждебна по отношению к Османской империи и в своем «Греческом проекте» предполагала изгнать султана из Европы. Однако ни она, ни ее подданные не стали бы приписывать успех подобного предприятия фатальному воздействию ислама на способность Османской империи реформировать свои институты.
Существовала и другая более общая причина, по которой восприятие Левашевым Османской империи не могло быть преобладающим в конце XVIII столетия. Тезис о необратимом упадке предполагал представление об истории, основанное на идее прогресса, в котором современная эпоха рассматривалась как представлявшая ценность сама по себе, а не как возвращение к классическим добродетелям. До того как философия истории, основанная на идее прогресса, приобрела хождение среди образованных россиян XIX столетия, их представление о времени определялось, скорее, классицистским понятием истории как театра, в котором достойные похвалы добродетели и прискорбные страсти определяли взлет и падение отдельных личностей и империй. С этой точки зрения проблема Османской империи заключалась прежде всего в недостатке моральной сдержанности ее правителей. «Государство, управляемое властью, порабощенною страстям, не может иметь постоянного спокойствия», – писал П. П. Острогорский в своем предисловии к переведенным им «Анекдотам или примечательным историческим деяниям Османского двора» Мадлен Анжелик де Гомес. Согласно Острогорскому, история Османской империи являла пример правителей, которые «удовлетворяя собственным страстям, не рад[ели] о выгодах подданых». Несмотря на мужество османов, их следование страстям много раз приводило Порту на край погибели посредством внутренней или внешней войны
[540].
Заимствованные идиомы
Изменения в российском восприятии Османской империи на протяжении XVIII столетия демонстрируют постепенную европеизацию царских подданных, по крайней мере представителей элиты. Природа этого процесса наилучшим образом отражается в области «наук и искусств», игнорирование которых османами было отмечено авторами екатерининской эпохи. Помимо успешного заимствования дипломатического и военного искусства, представители российского правящего класса послепетровской эпохи все больше интересовались европейской, в особенности французской литературой, а также историей и философией. Переписка Екатерины II с представителями французского просвещения сопровождалась амбициозной программой перевода на русский язык литературных, философских и исторических трудов западноевропейских авторов. Хотя образованные россияне второй половины XVIII и XIX столетия, как правило, знали французский, иностранные издания было труднее пробрести, чем их русские переводы. Уже в конце XVIII столетия эти переводы включали в себя значительное количество французских, английских и немецких описаний Османской империи, которая продолжала интересовать европейских авторов.
Вслед за началом русско-турецкой войны 1768–1774 годов Российская академия наук опубликовала перевод статей, касающихся Турции, из энциклопедии Дидро и Даламбера, а также том о «Турции в Европе» из труда немецкого географа Антона Фридриха Бюшинга
[541]. После окончания этой войны были опубликованы переводы восточных путешествий Джона Белла, Николауса Эрнста Клеемана и Фредерика Калверта, лорда Балтимора
[542]. Война 1787–1791 годов также вызвала интерес к европейским описаниям османского государства. Вслед за переводом одного заурядного прусского статистического описания державы султана вышел первый том фундаментального труда Ингация Мураджи д’Оссона «Полная картина Оттоманской империи»
[543]. В последние годы XVIII столетия российские любители восточных путешествий могли выбирать между забавными письмами леди Элизабет Кравень и ученым путешествием в Египет и Сирию Константина Франсуа Шосбефа де Вольнея
[544]. Переводы существенно расширили доступ российских читателей к западной литературе об Османской империи, снимая лингвистические и коммерческие барьеры. Хотя эти препятствия вряд ли существовали для представителей российской политической элиты и дипломатов, переводы стали важным аспектом формирования специфически российского восприятия Османской империи ввиду их неизбежной избирательности
[545].