На следующий день я снял с себя форму и сказал жене, чтобы вычистила ботинки как следует, и сказал сыну: они теперь твои, храни их, пригодятся, и он взял, конечно, но вижу, что нос задирает, не нравится ему что-то. Ну и начал я матерится, как тогда на заставе. Сорвался потому что. Что-то внутри меня надорвалось и начал я крушить по дому – ломить, бить. Разбил телевизор, хороший телевизор, корейский, который я купил десять лет тому назад, когда еще мог позволить себе покупать вещи в кредит. Разбил я телевизор и ругался страшно, а дальше еще больше, когда увидел, что позвали врача, того врача для психов, которого сначала нужно самого лечить. Он лепетал что-то о вьетнамском синдроме, а сын мне потом объяснил, что это такой синдром, от которого разболелись американские солдаты, которые прошли войну во Вьетнаме и которые стали уже у себя дома, потом, после войны, убивать своих жен и детей, которые вовсе и не виноваты, что ушли за тысячи и тысячи километров от своего дома воевать на чужой войне. Тогда я совсем разозлился от того, что меня считают таким же психом, как этих лягушатников и вырвал с корнем и антенну, и часы разбил электронные с красными мигающими цифрами, и глиняных гусей, которые я получил как приз на ярмарке, когда одним ударом освоил максимальное количество очков на силомере, разбил и фарфоровую фигурку мальчугана с розовыми губками в зеленом пиджачке и белых носочках, которую я получил как приз в новогодней лотерее, разбил и стеклянных пестрых рыбок с глупо открытыми ртами, которые жена постоянно ставила на телевизор, чтобы держали они эти ее вязанные салфеточки, да, разбил!
Я им что американец? Лягушатник? Каким боком здесь я? Где я и где Вьетнам?! Да плевать мне на лягушатников и их синдромы! Я не уходил у кого-то отбирать землю, я защищал свою, там на заставе, а они меня сравнивают с этими психами. Разбил, да, телевизор, фигурки фарфоровые, всех глупых рыбок, и жена плакала, и сын молчал, не смея мне ни слова поперек сказать, потому что помнил, что рука у меня тяжелая, а особенно когда разозлюсь и все потемнеет перед глазами, – а мы его слушали и у нас перед глазами было так же темно, мрак пал на наши очи, такой, что мы даже не знали, зачем нам они нужны – очи наши, не знали, что они хотят увидеть, что ищут в этом мраке, чему надеются. – А сын мой изменился, да, постоянно смотрит угрюмо, ворчит, когда я ищу какую-то музыку по радио, вздыхает и закатывает глаза, а когда говорит, то все употребляет какие-то слова, чей смысл ускользает от меня, а он надувается от собственной важности, и как будто я глуп, я который, чтобы он мог учится, глотал уголь в шахте, крал молоко из столовой и выпрашивал путевки для него через профсоюз, чтобы он мог отдохнуть и потом как можно лучше учить эти самые слова, которые меня сделали глупым, а его – значительным. И однажды он сказал мне: помню вечер был и вышел я на веранду, посидеть немного, пил я холодное пиво – бальзам в летнюю жару, которая все еще накрывала душной периной город, хотя уже наступил вечер.
Я был трезвым, только что открыл первое пиво и еще не нахлынул на меня ветер воспоминаний, который снова и снова доносил до меня крики мёртвых и живых моих товарищей, запах оружейного масла, полевого туалета, зноя, крови, страха. Я пил пиво и слушал слова сына, слова, в которых звучало, что все наши войны были напрасны и ошибочны, а мы народ от природы агрессивный и в Косово не стоило нам лезть, потому что оно нам не принадлежит, и мы должны извиниться, очистится и перестать ссориться с соседями и миром и еще должны занять свое место в Европе, место которое только нам принадлежит, должны пережить катарсис и деконтаминапию. У меня чуть бутылка из рук не упала. Да что там бутылка – я сам чуть со табуретки не упад вполне мог, она и сама по себе шатается, надо бы отремонтировать. – Что ты сказал? – недоумевая посмотрел я на щенка этакого. – Кто агрессор?! Уж это слово я знал, сто раз слышал его по телевизору и знал, что это не был я, а именно они, те, другие, которые пришли в чужую страну, пришли туда, куда их не приглашали, пришли туда, где их не ждали, туда, где не лежат их предки. Я знал и что такое деконтаминация, помнил я как выглядели парни их батальона химзащиты в своих инопланетных скафандрах: они, эти люди без лица деконтаминировали территорию от отравляющих веществ и от того, что звалось обедненный уран, такая невидимая гадость, которую сбрасывали на нас и от которой разлагаются наши кости и даже дети в материнской утробе. Правда я не знал, что такое катарсис, но по его физиономии, сияющей упрямой правотой я понял, что она тоже относится к тому, что я – агрессор, и что именно я вызвал войну, и что именно мне не место в Косово, да и нигде вообще не место.
– Ах ты, сопляк! – закричал я так, что соседские голуби в панике стали ударять крыльями о решетку голубятника. Он в ответ, не отводя глаз: – Ты и такие как ты в ответе за то, что весь мир нас ненавидит, из-за вас я не могу в Европу, из-за вас мы все выглядим варварами. Так говорил мой старший сын, мой взрослый сын, совсем не похожий на того парня, который просил меня у ворот казармы взять его с собой. Стоял на веранде, почти упираясь головой в низкую крышу, высокий, сильный. Говорил слова в которых не было меня и которые уничтожали мой мир, отрицали мир, который я защищал и все ненужные войны мои, говорил слова, где не было ни следа нашим слезам, не было места нашему гордому упрямству, которое заставляло нас защищать свою землю перед силами намного мощнее нас, мощнее, сильнее, выше гор и облаков. И так стоит мой взрослый сопляк в футболке с выцветшими американскими звездами, такими же как у негров были на шевронах, тех негров с погранзаставы, которые были частью силы, решившей нас убивать своей свинцовой милосердной ангельской рукой, стоит чужой, уверенный в себе и своих суждениях, и кидает мне в лицо обвинения, не краснеет главное, как будто это я, а не те мировые умники убили моего кума в Алексинаце, как будто это я по прихоти своей оставил без защиты людей с сухими глазами и матерей с детьми на руках, оставил их там, на земле им родной, которая вдруг стала чужой и кровавой, как будто я заставил силы ООН прийти туда. Те, силы, которые там никого не защищали, а вошли видимо для того, чтобы просто отмечать на карте расстояния между их армией и дымом пожаров от горящих домов, сараев и амбаров, наших людей убивали там в то время, когда на землю Косово пришел мир, как повествовали нам телевизоры. Отмечать точками расстояние от армии до очередного убийства, погрома, пожара, разбоя – только отмечать и ничего не делать – это и называется сохранять мир и порядок.
Кинул я свое пиво, брызнуло оно по веранде, водой и стеклом, потекло, мешаясь с мелким сором, сразу собрав возле себя кучу рыжих муравьев, живущих в углу веранды, которых я никак не мог уничтожить, схватил я его за грудки, прижал, а и он схватил меня в ответ, меня, отца своего! щенок! а жена как закричит, и дочки ей вторят в два голоса, младший сын в слезы – перепугались дети нас, двух дураков на веранде. Соседи набежали – кто орет, кто разнимает, спасибо им, потому что орал я – убью его, щенка, я породил, я и убью, хотя понимаю, пусть и не такой как я, с другими принципами, пусть и дурными, но человек вырос, хоть все равно щенок и сопляк.
Соседские голуби бились об решетку, свиньи, визг подняли, ящерицы, до этой минуты мирно греющиеся на теплой черепице, разбежались, отбросив хвосты в страхе, мелкая собачья сволочь разлаялась, разбуженная криком, весь двор орет, верещит, просит нас остановиться, а у меня в голове все стоит картина возле казармы, когда умолял он взять его с собой, а я ему тогда внушал, да прямо так подзатыльником и внушал, что это не твоя война, сопляк, не твоя и вдруг я все понял и в душе опять это чувство особое, гордости ли и жалости ли до слез, жалости за его голодное детство и за эту вот жажду жизни, и за то, что так нетерпелив и нетерпим, потому что таким идеалистом может быть только тот, которого еще мельницы судьбы не смололи в труху, это-то я точно знаю, и жаль мне, что и эти сны его и фантазии закончатся и он вернется своему хлебу, тому горькому, который он ел в детстве и который будет питать его детей.