Эх, зачем я тогда не погиб, в Косово, как человек между людьми, а не как крыса между крысами в этом тазу, в котором нас все забыли. Погиб бы я в Косово, сейчас бы меня поминали как героя, – почти рыдал он и в ответ его словам раздался голос взрывника, сидевшего с нами в той же ловушке, в той же воде, в том же тазу, – голос резкий, высокий, голос упрямого работяги, нашего друга из смены. – Если бы ты погиб тогда в Косово или ещё где-то, то тебя бы забыли прежде чем кости твои начнут тлеть. Да нас всех уже здесь забыли, уже забыли, хоть мы живы. – Да, – согласился с ним забойщик: — Все забывается, и трупы в обмундировании, и трупы без. Человек помнит только свои страдания и только когда он исчезает исчезает и его боль – так говорил забойщик и говорил бы еще и еще: все мы знаем какой он упрямый и упорный, когда решился на что-то, но забойщик видимо уже выплеснул свои страдания и замолчал во тьме, как будто его и нет, как будто он утонул, если не в воде, то в воспоминаниях.
– Все забывается, – начал свой монолог взрывник, – но как забыть мне мои боль и страдания. И мы поняли, что и он решился на исповедь, если не Богу, который на небе высоко и не видит нас под землей, то нам – сидящим в объединяющей нас тьме. – Как забыть мне мою дочку, мою девочку? Как забыть мне какой красивой была она, когда пришла после выпускного домой. Красавица, но не в мать. Ее мать никогда не была такой красавицей, а если бы была, то вышла бы замуж за инженера, торговца, ресторатора, а не за меня. Когда моя девочка вернулась с экскурсии, куда она после выпускного поехала вместе с классом своим: я едва собрал деньги, чтобы отправить ее туда, чтобы она не чувствовала себя изгоем. Когда она вернулась с экскурсии, то в ее глазах плескалась дорогая, чужая красивая жизнь и презрение, и все, что она видела здесь, казалось ей клеткой, в которой дышать невозможно. Она даже не переоделась с дороги, только вещи свои оставила на кресле – зеленом старом кресле, который я принес с работы, когда меняли мебель в канцеляриях и списывали старье, и сразу начала срывать со стены фотографии и плакаты блондинистых певцов, чьи физиономии она вырезала из дорогих журналов, нам почти недоступных, но я договорился в продавцом в киоске и он, когда проходило время и журналы, которые не продались, списывались, отдавал мне их за копейки. Я их принесу, а она радуется как ребенок, а ребенок и есть, вырезает своих красавцев, украшает ими стены или пишет их имена в альбом с замочком на боку и сердечком на обложке, а когда услышит их песни по радио, скачет по дому, имитируя их движения на сцене, малышка моя, чудачка. Радио у нас в доме звучало постоянно, а она, бедняга все страдала, что мы не можем купить ей тот дорогой аппарат, где можно пустить эту современную пластинку, что называется Це-Де. Она очень хотела иметь свой собственный аппарат, не зависеть от радио, даже и плакала иногда, умеет она это – разжалобить. Но я ее спросил, есть ли такой аппарат у ее подруг. У кого-то был, у кого-то – не было, ну и я ей сказал, чтобы она чуть подождала, но ждать она не умела.
Она сорвала все фотографии певцов и артистов, рвала их своими длинными ладонями с ухоженными ногтями и в том, что она вернулась с таким ногтями была какая-то тревога, какая-то едкая неведомо откуда взявшаяся печаль. Она рвала их лица, бумажные гламурные лица, в гриме и ретуши. Рвала, как будто они ей принесли какое-то зло и вышвырнула их прочь, а потом легла, уронила голову на подушку и сколько мы – и я, и мать не спрашивали в чем дело, – не говорила. Молчала. Я думал, что заболела или у нее наступили те странные женские дни, когда женщины страшнее черта. – Взрывник говорил сдержанно и спокойно, как будто рассказывал о ком-то постороннем и как будто не стоял по пояс в холодной тяжелой тихой воде. Каждое наше движение, даже незаметное заставляло вибрировать эту воду, воду настолько холодную, что мы мочились прямо в штаны, чтобы хоть как-то согреть ноги, впрочем, даже и не поэтому, просто здесь в этой мрачной дыре все человеческие табу стали тем чем они и были – сводом условностей, от которого мы, абсолютно свободные, уже не зависели. Нам оставалось только стоять, слушая тишину, в которой мы надеялись расслышать звуки голосов и шум машин. Но слышали только размеренный голос взрывника. Мы стояли в холодной тихой воде и боялись, что на соль нашей мочи соберутся крысы, которые будут искать убежище в тепле наших тел.
– С кровати на пол выкинула всех кукол, которым сама же и шила их платьица-пальтишки и вязала шапочки, даже медведя плюшевого детского своего выкинула, того медведя, уже всего в заплатках, с которым спала с того момента, когда ей подарил его брат соседа, который давно живет в Германии и который принес охапку игрушек всем детям родственников, такую охапку, что даже моей малышке досталась лишняя игрушка. Этот вот самый медведь. Моя, конечно, хотела куклу, тонкую даму с длинными светлыми волосами, огромными голубыми глазами и неестественной яркой розочкой рта, но ей достался медведь, мягкий такой, немного немодный, и она каждый вечер с ним засыпала. Нет, мы перед тем сербским соседским немцем в долгу не остались – продолжал взрывник и мы знали, что он говорит истину, поскольку помнили, что он никогда ни у кого ничего не брал просто так, а если занимал сигарету или кто-то его угощал пивом, то он уже на следующий день спешил вернуть долг. – Я ему отнес бутылку ракии – в его голосе чувствовалась гордость, та гордость, которая совсем не подходила ни мраку, нас окружающему, ни той холодной воде, которая тихо грызла то немногое, что осталось от третьего уровня. – Я дал ему бутылку, а в ней набухший от ракии православный крест. И соседский брат обнял меня и сказал, что таких людей как в Сербии нет нигде. Вот, моя малышка и этого медведя выкинула, и я слышал, что ночью плакала, но чем ей помочь я не знал, лежал у себя в кровати и мучился, и надеялся, что это все женские дни, ерунда ерундовая. Было лето, каникулы, ее все зовут гулять, купаться зовут к реке, а она – молчит, листает свои тетрадки с сердечками и ни гулять не хочет, ни купаться, хоть еще в прошлом году ее вытащить из реки было невозможно.
Спрашиваю жену, что с дочкой у нас, а? Изменилась она очень, молчит, думает, плачет, страдает, а жена отвечает, мол, ничего, не вмешивайся, все в порядке. Очень уж она заступалась за дочку, жена моя. Еще бы желанный, после двух выкидышей, ребенок. Но и это прошло, стала она выходить из дому, перестала сидеть в своей комнате, появились у нее подруги новые. Я их не видел, но верил тому, что она говорит, а как не верить этим ее спокойным карим глазам и лицу невинному, еще совсем детскому, которое не умеет врать и не знает про обман. Она стала часто оставаться ночевать у своих подруг, у ее лучшей подруги была тетка в городе, детей у тетки не было, поэтому она и мою малышку часто звала в гости. Домой моя девочка возвращалась рано, с первым автобусом всегда, мол, чтобы день не терять, бледная как после бессонной ночи, хотя спала в доме городском, мирном и спокойном, а не в нашем доме возле железной дороги, спала на кровати, а не у нас – на старой скрипучей тахте. Знаю, что должна была там высыпаться, но приезжала уставшая, уходила в свою комнату и засыпала там и я едва мог ее разбудить, чтобы послать по хлеб и сигареты. Я сомневался, конечно, но не знал, как проверить, что ей сказать, и сам себя успокаивал, что это ничего, это взросление, а она действительно стала взрослой в это лето: вытянулась, расцвела, налилась как яблоко спелое. Глаза умные, волосы крепкие, здоровые, держится прямо, гордо, сильная и тонкая с прямой спиной, которая у меня была когда-то, пока я в яме шахты не похоронил себя, не знаю, получится ли этой воде и смерти меня исправить – говорил взрывник и продолжал нам рисовать истинную историю своей жизни, хотя нам, сидящим во мраке, единственной истиной и был этот мрак, ну еще вода и смерть – смерть самая верная истина.