Но вскоре смогли разглядеть во главе колонны военный джип, на котором развевался американский флаг. Многие упали на колени и начали целовать землю. Кто-то плакал от радости. Некоторые побежали навстречу колонне. Божидар, Обрен и я остались возле шлагбаума, как раз на том месте, где нас ежедневно провожали на работу и встречали с работы странные женщины, игравшие на скрипках. Джип замер перед воротами, и колонна остановилась. Из джипа вышел офицер, насколько я мог определить, в чине полковника, вместе с ним два майора. Полковник был лет сорока, высокий, темноволосый. Некоторые в слезах упали перед ним на колени и начали целовать ему сапоги, что американцу было крайне неприятно, он попросил их подняться. К нему приблизился епископ Виньерон, в последнюю ночь его скрутила лихорадка, так что до сих пор трясло. Они пожали друг другу руки, потом обнялись и поцеловались. Полковник сказал:
– Да поможет вам Бог, страдающие братья мои!
– Бог вам в помощь, наши спасители! – ответил ему епископ. – Вы несете мир в своих сердцах, а в руках ваших золотое солнце свободы.
Все это я мог понять и без переводчика. Полковник обменялся рукопожатием с еще несколькими заключенными. Потом увидел слова, написанные на воротах, и замер молча. Стиснул зубы, через его лицо прошла судорога. Так же изменились и лица майоров. Старшие и младшие американские офицеры вслед за полковником и епископом прошли в ворота. Они прошли к «апелплацу» через две шеренги похожих на привидения заключенных и застыли как вкопанные. Их глазам открылась чудовищная сцена: груды тел, с переплетенными ногами, руками, головами, с открытыми глазами и ртами. Были это арестанты, убитые в течение последних двух или трех дней, числом не менее нескольких тысяч, а поскольку немцы очень торопились, они перестали сжигать трупы. Тела уже начали разлагаться и страшно смердели.
Полковник и епископ молчали. Молчали и сопровождающие их офицеры, молчали и мы. Весь лагерь погрузился в мучительную тишину. Мы словно увидели в первый раз весь этот ужас, который наблюдали годами. Это была минута тишины, которой американские солдаты отдавали дань тысячам жертв перед ними и миллионам других, превратившихся в пепел в крематории или сожженных на костре в лесу. Наконец полковник и епископ поклонились и сказали: «Вечная вам слава!» Эти слова повторили за ними все американские солдаты.
Визенталя я не видел ни в тот момент, ни позднее.
Потом нам велели приготовиться к отъезду, собрать свои вещи. Эти слова «приготовиться с вещами» как ножом резанули по нашим сердцам. Совсем недавно эти слова означали «приготовьтесь к смерти».
Я слышал их и в Банице, и в Маутхаузене. А что нам было собирать? Ничего, кроме наших душ внутри нас и горсточки полосатых тряпок на нас. Правда, я был исключением, у меня был мой крест, пронесенный через все испытания.
Увидев, что я одет как еврей, в черный костюм и черную шляпу на голове, один американский солдат сказал, что не следует в таком виде отправляться в путь на родину, по дороге у меня все еще могли возникнуть проблемы, особенно на территории Венгрии и Австрии. Я тут же пошел на склад, выбрал рубаху и штаны, изодранные, из дешевого материала, так когда-то одевалась беднота. В этих лохмотьях кто-то из моих земляков провел годы в Банице, в этом же он попал в Маутхаузен. Я обул поношенные туфли и надел кепку на голову. Сумку, которую я взял в прошлый раз, поменял на более новую и прочную.
При выходе с территории лагеря, у шлагбаума, нас рассаживали по машинам. У меня было странное ощущение, как будто только часть меня возвращается домой, а другая часть остается здесь, в этом аду. Мне казалось, что никогда больше мне не быть единым целым, так и останутся две половинки личности, вопиющие о соединении.
Уезжая, я опять увидел контуры лагерных зданий, смотровые вышки с прожекторами. И то, что меня лично больше всего потрясало и ужасало, – низкую и широкую трубу крематория. В который раз всплыли в памяти слова Вуйковича, что он посылает меня туда, где душа медленно покидает тело и уплывает в рай, как дым через трубу. Но слова его не сбылись, я все пережил, не превратился в пепел и дым. А что будет с ним, решит Господь Бог.
Мы выехали на главную дорогу, что вдоль Дуная идет к Линцу. С наших глаз исчезли и труба крематория, и высокие смотровые вышки, но в душе все еще оставалась тяжкая мука. Лично мне было стыдно, что столько людей погибло, а я остался жив. Этот стыд сопровождал меня и после Варны, и после Баницы, вот и в третий раз я испытывал его, покидая Маутхаузен в майский день 1945 года. Меня мучило чувство вины! Звучит, доктор, немного странно, но было именно так. Как будто я был в ответе за многочисленные смерти, которые я наблюдал, и ничего не сделал для спасения этих людей. Даже сейчас, после стольких лет, я не освободился от этого чувства вины полностью, видимо, так и уйду с ним в мир иной.
А путешествие военным грузовиком, аккуратным и чистым, со скамейками и койками для лежачих, в Линц, до которого было менее часа езды, вселяло в меня ужас, который, возможно, испытывали и остальные. В подсознании у нас гнездился страх, что нас опять везут к новым мучениям, в еще одни Яинцы или газовую камеру Маутхаузена. Вроде бы мы не были стиснуты, как сардины, в полумраке под спущенным брезентом, мы не были связаны проволокой, которая до боли впивалась в тело, мы удобно сидели или лежали, любуясь видами придунайских областей западной Австрии, но страх, глубоко засевший внутри нас, не исчезал.
Похоже, доктор, что человеку страдание глубже всего врезается в сознание, гнездится в нем, как червяк в яблоке, и будет оставаться внутри, пока яблоко не сгниет или человек не умрет.
Сколько всего погибло в Маутхаузене? Точных данных об этом я не нашел, хотя и занимался этим вопросом. Натыкался на разные числа – от одного до четырех с половиной миллионов. Истина, скорее всего, где-то посередине. Целый день заключенных перевозили на грузовиках из лагеря в Линц, а там помещали в большую больницу, выделенную для нужд союзников.
Здесь нас вымыли, осмотрели и взвесили – я весил тридцать восемь килограммов, столько осталось от моих предвоенных восьмидесяти семи. В кроватях мы лежали по двое, не хватало мест, надо было разместить около полутора тысяч людей.
Мы постоянно находились под наблюдением врачей, сначала нам давали только легкую пищу: рисовую кашу на молоке, разные супы, джемы и фрукты. Но наши давно пустовавшие желудки даже такую еду с трудом принимали, многих рвало. Несмотря на всю заботу врачей, люди умирали и в больнице. К большому нашему сожалению, здесь скончался хороший, добрый человек, епископ Виньерон.
В больнице в Линце мы оставались пятьдесят дней, до 25 июня. После этого доктора решили, что мы достаточно окрепли, и бывших заключенных начали транспортировать домой, на родину. Но я эту возможность упустил, поэтому мне пришлось возвращаться самостоятельно, пешком через четыре государства, что было страшно тяжело и утомительно для меня.
Вы, доктор, конечно же, спросите, какая сила меня к этому принудила? Сейчас расскажу. Когда я еще лежал в больнице, я узнал то, что никак не мог оставить без внимания. Я узнал, что недалеко от Линца находится концентрационный лагерь времен Первой мировой войны, в котором в 1916 году умер в плену мой отец Никодие. Это жуткое место, где погибло, по моим сведениям, пять с половиной тысяч сербов, называлось Ашах. Для того времени он был тем же, чем во время Второй мировой были Освенцим, Маутхаузен и Дахау. Единственная разница в том, что в нем не было крематория и газовых камер.