– Нынче в Башню не всякого отправляют, – благодушно просипел за спиной верзила. – Нынче у нас быстро. Узел за ухо – и пошел прогуляться…
Щенок снова захихикал. Румата слепо оглянулся на него и медленно перешел улицу. Лицо печального поэта было черным и незнакомым. Румата опустил глаза. Только руки были знакомы, длинные слабые пальцы, запачканные чернилами…
Теперь не уходят из жизни,
Теперь из жизни уводят.
И если кто-нибудь даже
Захочет, чтоб было иначе,
Бессильный и неумелый,
Опустит слабые руки,
Не зная, где сердце спрута
И есть ли у спрута сердце…
Румата повернулся и пошел прочь. Добрый слабый Гаук… У спрута есть сердце. И мы знаем, где оно. И это всего страшнее, мой тихий, беспомощный друг. Мы знаем, где оно, но мы не можем разрубить его, не проливая крови тысяч запуганных, одурманенных, слепых, не знающих сомнения людей. А их так много, безнадежно много, темных, разъединенных, озлобленных вечным неблагодарным трудом, униженных, не способных еще подняться над мыслишкой о лишнем медяке… И их еще нельзя научить, объединить, направить, спасти от самих себя. Рано, слишком рано, на столетия раньше, чем можно, поднялась в Арканаре серая топь, она не встретит отпора, и остается одно: спасать тех немногих, кого можно успеть спасти. Будаха, Тарру, Нанина, ну еще десяток, ну еще два десятка…
Но одна только мысль о том, что тысячи других, пусть менее талантливых, но тоже честных, по-настоящему благородных людей фатально обречены, вызывала в груди ледяной холод и ощущение собственной подлости. Временами это ощущение становилось таким острым, что сознание помрачалось, и Румата словно наяву видел спины серой сволочи, озаряемые лиловыми вспышками выстрелов, и перекошенную животным ужасом всегда такую незаметную, бледненькую физиономию дона Рэбы, и медленно обрушивающуюся внутрь себя Веселую Башню… Да, это было бы сладостно. Это было бы настоящее дело. Настоящее макроскопическое воздействие. Но потом… Да, они в Институте правы. Потом неизбежное. Кровавый хаос в стране. Ночная армия Ваги, выходящая на поверхность, десять тысяч головорезов, отлученных всеми церквами, насильников, убийц, растлителей; орды меднокожих варваров, спускающиеся с гор и истребляющие все живое, от младенцев до стариков; громадные толпы слепых от ужаса крестьян и горожан, бегущих в леса, в горы, в пустыни; и твои сторонники – веселые люди, смелые люди! – вспарывающие друг другу животы в жесточайшей борьбе за власть и за право владеть пулеметом после твоей неизбежно насильственной смерти… И эта нелепая смерть – из чаши вина, поданной лучшим другом, или от арбалетной стрелы, свистнувшей в спину из-за портьеры. И окаменевшее лицо того, кто будет послан с Земли тебе на смену и найдет страну, обезлюдевшую, залитую кровью, догорающую пожарищами, в которой все, все, все придется начинать сначала…
Когда Румата пнул дверь своего дома и вошел в великолепную обветшалую прихожую, он был мрачен, как туча. Муга, седой, сгорбленный слуга с сорокалетним лакейским стажем, при виде его съежился и только смотрел, втянув голову в плечи, как свирепый молодой хозяин срывает с себя шляпу, плащ и перчатки, швыряет на лавку перевязи с мечами и поднимается в свои покои. В гостиной Румату ждал мальчик Уно.
– Вели подать обедать, – прорычал Румата. – В кабинет.
Мальчик не двинулся с места.
– Вас там дожидаются, – угрюмо сообщил он.
– Кто еще?
– Девка какая-то. А может, дона. По обращению вроде девка – ласковая, а одета по-благородному… Красивая.
Кира, подумал Румата с нежностью и облегчением. Ох, как славно! Как чувствовала, маленькая моя… Он постоял, закрыв глаза, собираясь с мыслями.
– Прогнать, что ли? – деловито спросил мальчик.
– Балда ты, – сказал Румата. – Я тебе прогоню!.. Где она?
– Да в кабинете, – сказал мальчик, неумело улыбаясь.
Румата скорым шагом направился в кабинет.
– Вели обед на двоих, – приказал он на ходу. – И смотри: никого не пускать! Хоть король, хоть черт, хоть сам дон Рэба…
Она была в кабинете, сидела с ногами в кресле, подпершись кулачком, и рассеянно перелистывала «Трактат о слухах». Когда он вошел, она вскинулась, но он не дал ей подняться, подбежал, обнял и сунул нос в пышные душистые ее волосы, бормоча: «Как кстати, Кира!.. Как кстати!..»
Ничего в ней особенного не было. Девчонка как девчонка, восемнадцать лет, курносенькая, отец – помощник писца в суде, брат – сержант у штурмовиков. И замуж ее медлили брать, потому что была рыжая, а рыжих в Арканаре не жаловали. По той же причине была она на удивление тиха и застенчива, и ничего в ней не было от горластых, пышных мещанок, которые очень ценились во всех сословиях. Не была она похожа и на томных придворных красавиц, слишком рано и на всю жизнь познающих, в чем смысл женской доли. Но любить она умела, как любят сейчас на Земле, – спокойно и без оглядки…
– Почему ты плакала?
– Почему ты такой сердитый?
– Нет, ты скажи, почему ты плакала?
– Я тебе потом расскажу. У тебя глаза совсем-совсем усталые… Что случилось?
– Потом. Кто тебя обидел?
– Никто меня не обидел. Увези меня отсюда.
– Обязательно.
– Когда мы уедем?
– Я не знаю, маленькая. Но мы обязательно уедем.
– Далеко?
– Очень далеко.
– В метрополию?
– Да… в метрополию. Ко мне.
– Там хорошо?
– Там дивно хорошо. Там никто никогда не плачет.
– Так не бывает.
– Да, конечно. Так не бывает. Но ты там никогда не будешь плакать.
– А какие там люди?
– Как я.
– Все такие?
– Не все. Есть гораздо лучше.
– Вот это уж не бывает.
– Вот это уж как раз бывает!
– Почему тебе так легко верить? Отец никому не верит. Брат говорит, что все свиньи, только одни грязные, а другие нет. Но я им не верю, а тебе всегда верю…
– Я люблю тебя…
– Подожди… Румата… Сними обруч… Ты говорил – это грешно…
Румата счастливо засмеялся, стянул с головы обруч, положил его на стол и прикрыл книгой.
– Это глаз бога, – сказал он. – Пусть закроется… – Он поднял ее на руки. – Это очень грешно, но когда я с тобой, мне не нужен бог. Правда?
– Правда, – сказала она тихонько.
Когда они сели за стол, жаркое простыло, а вино, принесенное с ледника, степлилось. Пришел мальчик Уно и, неслышно ступая, как учил его старый Муга, пошел вдоль стен, зажигая светильники, хотя было еще светло.
– Это твой раб? – спросила Кира.
– Нет, это свободный мальчик. Очень славный мальчик, только очень скупой.