– …Перед советским же художником – прямая и ясная задача: помогать всеми силами строительству социализма, – звучал в мембране ровный, уверенно-спокойный голос. – Для этого надо, прежде всего, глубоко прочувствовать смысл той великой перестройки мира, что задумана Марксом, а нами, большевиками, осуществляется.
Он помолчал, приглушенно кашлянул и вдруг спросил:
– Вы в партию-то думаете вступать?
Бушуев слегка растерялся: опять этот резкий переход!
– Я как-то еще не задумывался над этим, товарищ Сталин, – помолчав, ответил Денис.
Сталин ничего не сказал на это.
– Ну, Денис Ананьич, работайте, пишите. Если в чем затруднения или нужда будут – сообщите мне… Желаю успеха. И надеюсь в будущем году поздравить вас как дважды лауреата Сталинской премии…
– Спасибо…
– А теперь простите: у меня дела. Будьте здоровы, товарищ Бушуев.
– До свиданья, товарищ Сталин.
Денис подождал несколько секунд: не добавит ли чего Сталин – нет, не добавил. И положил трубку.
В дверях стоял, как изваяние, Ананий Северьяныч, с открытым ртом и скривившейся на сторону бородкой. Животом – на лестнице, головой – на пороге лежал Гриша Банный и одним глазом выглядывал из-под шапки-кубанки. Чуть слышно было сквозь внизу прикрытую дверь, как Ульяновна унимала раскапризничавшегося Алешу.
Денис отвернулся, положил вытянутые руки на письменный стол и низко склонил голову. И опять, как-то без всякой связи с ходом мыслей, вспомнил: «Существовали ли таланты, воспевавшие негодяев?»
Вечером Ананий Северьяныч, облачившись в добротный романовский полушубок и новехонькие валенки-чёсанки, ходил по селу из дома в дом и рассказывал о том, что Денис целый день разговаривал со Сталиным по телефону и что Сталин раз десять справлялся у Дениса: «А что, мол, как Ананий Северьяныч? Не хочет ли Ананий Северьяныч побывать у Сталина в гостях и отведать стерляжьей ухи?»
Рассказывал – и угощал односельчан шикарными папиросами «Казбек».
Односельчане угрюмо выслушивали старика, охотно курили его папиросы и отмалчивались. Только жена матроса с «Товарища», Алена Синельникова, многодетная баба, злобно заметила:
– А не сказал твой сын Сталину-то, что нам жрать нечего?.. А за Волгой уж скот начали соломой кормить… И-ex, ты, «стерляжья уха»! – презрительно бросила она Ананию Северьянычу.
«От ведьма», – огорченно подумал старик и заковылял домой.
XIV
В Ростове-Ярославском, в маленьком старинном городке, известном когда-то «малиновым» монастырским звоном, Дмитрий Воейков остановился переночевать в «Доме крестьянина».
Тесный, убогонький «Дом крестьянина» стоял на берегу озера, на обрыве, напротив был виден монастырь, с шапками снега на бескрестных куполах собора; по укатанной дороге, густо усеянной темными пятнами конского навоза и клочьями сена, бежали окутанные морозным паром лошаденки. Скрипел снег под полозьями розвальней, галдели галки. Синие зимние сумерки спускались на городишко, и кое-где в окнах, то здесь, то там, вспыхивали желтые огоньки.
За рубль десять копеек Дмитрию дали крохотную комнатушку, смежную с чайной «Дома крестьянина». Тесовая перегородка со следами раздавленных клопов была тонкая, старая, с большими щелями, и галдеж, стоявший в чайной, доносился в комнату беспрепятственно. Дмитрий зажег оплывшую свечу на столе, задернул грязную занавеску на окне и прямо в шапке и в пальто присел к столу. Смертельная тоска, как клещами, сжала сердце. Он уронил голову на руки и задумался. Что же делать дальше? Как жить? Все было, как в тумане.
С того дня, когда арестовали Стеллу, жизнь опостылела Дмитрию еще больше. Он никогда не предполагал, что так сильно привязался к Стелле, и однажды, в бессонную ночь, поймал себя на том, что щеки его мокры от слез. Жаль ему было Стеллу бесконечно. Сознание же, что он ничем, решительно ничем не может ей помочь, – еще больше усиливало жалость к Стелле и тоску по ней. Он даже не знал, где, в какой тюрьме она сидит.
Удары беспощадно сыпались один за другим: арест Стеллы, новое отношение сестры и тот факт, что, по существу, она выгнала его из дому, а над всем – бессмысленность существования, беспомощность и призрак убитого им человека. «Сознайся, сознайся же, что наступает конец», – шептал Дмитрий спекшимися, обветренными губами.
За стеной кто-то крепко ругался. Дмитрий повернулся и заглянул в щель. В такой же маленькой каморке, какой была и его каморка, сидели у стола двое: один, бородатый и потный – ругался, другой – маленький мужичонка в накинутом на плечи тулупе – растерянно перебирал в руках какие-то квитанции.
– Я тебе всю морду разобью, ежели ты не внесешь эти деньги в расход за цемент!.. – обещал бородач.
– Да как же я отчитаюсь-то? – чуть не плача возражал мужичонка в тулупе. – Бухгалтер-то колхоза, чать, не дурак…
Бородач поднял растопыренную красную ладонь.
– Стой, стой! Колхозные деньги мы с тобой растратили вместе? – Вместе… – покорно подтвердил мужичонка и корявыми пальцами отщипнул оплывший стеарин на свече.
– Значит, и ответ будем держать вместе. Внеси в расход за цемент.
– Так это уж не вместе получаца… Это получаца я один. Накладные на цемент мои. Ты внеси в свои, что на овес… Ну, хоть половину растраты-то внеси… – предложил мужичонка.
Бородач потянулся через стол и схватил мужичонку за горло.
– Говорил я тебе, что морду разобью, значит – разобью!
Дмитрий вздохнул и отвернулся. Потом встал и вышел в чайную.
В большой комнате с бревенчатыми стенами, заставленной грязными деревянными столами, было шумно, смрадно и душно. Голубым туманом плавал махорочный дым. Народу было полно.
Колхозники, намаявшиеся за день на базаре, до седьмого пота пили чай, густо облепив столы. Кроме чая, в буфете можно было еще спросить винегрет и капустную селянку. Этой селянкой воняло на всю чайную, и кое-кто из мужичков под эту селянку исподволь пил водку.
Дмитрий кое-как протиснулся к дальнему столику, что стоял в углу, снял шапку, сел, расстегнул пальто и спросил чаю. За столиком было довольно свободно. В самом углу сидела какая-то древняя старушка, а возле нее – три крохотных девочки. Одну из них, самую маленькую, лет, видимо, двух-трех, старушка усердно потчевала чаем. Вид этих девочек Дмитрия ужаснул. Оборванные, грязные, бледные, как известь, с ввалившимися, голодными и какими-то недетскими глазами – они напоминали тех утрированно жутких детей, каких рисуют на антикапиталистических плакатах. Старшая девочка, лет девяти-десяти, была, видимо, совсем больна. Она лежала на лавке, на разостланном стареньком тулупе, и часто, и густо кашляла. Иногда подымала тонкую, высохшую руку и прикрывала глаза – то ли от света, то ли от дыма – прозрачной, как воск, ладошкой.
– Как тебя зовут, девочка? – спросил Дмитрий, наклоняясь к ней.