Книга Проклятие Индигирки, страница 130. Автор книги Игорь Ковлер

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Проклятие Индигирки»

Cтраница 130

– Выходит, жалеешь, – ухмыльнулся Перелыгин. – Я предупреждал.

– Брось, брось! – категорично замотал головой Савичев. – Не пори ерунду. – Хмурясь, потер лоб, голос его потеплел. – Мы подержали судьбу за бороду, развернули ее к себе и пожили как хотели – уже немало, хотя не мешает еще разок прихватить. – Он сдержанно улыбнулся. – Да покрепче.

– Что ты предлагаешь? – Перелыгин наклонился над столом, всем видом демонстрируя намерение понять нынешнего Егора, с которым он десять лет встречался урывками, и чего от него теперь ждать.

– «Краснопёрых» надо заставить поделиться властью, а лучше подальше задвинуть. – Савичев шутливо поиграл глазами. – Они от бессилия могут и дров наломать. – Он мельком взглянул на Перелыгина. – Ну, а что дальше – видно будет, главное не зевать – раз, второе – нужна дружная команда.

– Я не спрашиваю тебя, старичок, – Перелыгин говорил спокойно, с легкой иронией, – заплатил ли ты партийные взносы за последний месяц. Думаю, задолженности за тобой не числится, но меня очень занимает процесс самовыщипывания красного оперения, окончательного раздвоения личности и телепортации беспёрой части «куда подальше».

– Э, э, э, – укоризненно, как болванчик, покивал головой Савичев, – любое большое дело можно представить неосуществимым по соображениям морали, тем более что она у всех разная. – Он снес колкость, выдерживая полусерьезную тональность разговора. – Церковь с Инквизицией не могли противостоять науке и прогрессу… – Он впился глазами в Перелыгина, следя за его реакцией. – Большевики шагу не ступили бы, не перешагнув через предрассудки той морали и нравственности, а Моральный кодекс призвали на помощь, когда поняли, что люди поверили в идею коммунизма, что ее надо оберегать и защищать как веру. – Савичев ехидно улыбнулся, в глазах его забегали черти. – Я не верю нытью о спасении мира красотой или детскими слезами. Мир плевать хотел на красоту, когда речь идет о выгоде и финансах, даже если миллионы детей будут лить реки слез. Красоте по силам спасти одну душу, но для спасения мира не мешало бы ей дать дубину потяжелее – подразвить в человечестве чувство прекрасного.

«Сколько я сам думал об этом? – Перелыгин посмотрел на освещенные солнцем пыльные листья деревьев, заждавшиеся дождя; на учреждение напротив – в его дверь постоянно входили и выходили люди; на автомобили, тормозящие у светофора; на неспешную жизнь кусочка улицы, которая, соединяясь с другими улицами, складывается в город, города – в страну, где сегодня никто не представляет, как будет жить и что делать завтра. – И я, и Егор ищем ответы на одни вопросы, – рассуждал про себя Перелыгин, – но думаем по-разному и приходим к разным истинам, и уже не понять: то ли истина многолика и противоречива, то ли она и заключается в многоликости и противоречивости мира? Но, в таком случае, может ли подобная истина хоть в чем-то служить опорой? Мы все оказались одинаковы и одиноки перед выбором, выставленные, как в витрине перед продажей: от наших знаний и умений зависит – захотят ли нас купить, а каждый решает – продаваться ему или нет. Это – не категорическое отрицание перемен, это – сохранение себя в переменах, отношение к памяти, к ценностям своего и общего прошлого, к истории. Многое решается сейчас для каждого, но что, кроме нравственности, может удержать у роковой черты? – спрашивал себя Перелыгин, поигрывая зажигалкой на столе. – Нравственность – очень слабая защита и капитулирует перед выгодой. Егор это знает и готов действовать, а я раздражаюсь, понимая, что он прав, понимаю, что всё, не способное измениться, должно отмереть. Что же мешает принять его доводы? Разрушение! Тотальное разрушение всего и тотальная ложь обо всем! Разрушение и ложь, сросшиеся как сиамские близнецы. Ложь, прикрывающая разрушение, и разрушение, прикрывающее ложь, – может, эта глобальная фальшь и мешает мне на незнакомом самому, каком-то нутряном уровне? Но почему я не спорю, не доказываю свою правоту, как раньше? Мы изменились, отдалились, стали спокойнее. – Оторвав глаза от стола, Перелыгин исподлобья взглянул на Савичева, поймав его встречный внимательный взгляд. – Какие разногласия могут стоить нашей дружбы, без которой мы не можем представить ни дворовую юность, ни учебу, ни нашу газету, ни то, что случилось десять лет назад в этом гадюшнике, за этим самым столом. Нет, мы должны не переубеждать друг друга, а оставить свое несогласие в себе невысказанным, понятым каждым по-своему».

Мысленно подписав этот «секретный протокол», Перелыгин почти облегченно вытащил из коричневого свертка бутылку портвейна, сосредоточенно принялся обстукивать вилкой сургуч с пробки. Савичев, уловив его настроение, сгреб со стола тарелки с остатками еды, унес их, вернулся с Валентиной. Она старательно протерла тряпкой стол, расставила новые тарелки с едой, чистые стаканы, еще раз оглядела их быстрыми, много видавшими глазами. Перелыгин, приветливо улыбаясь, незаметным движением сунул в карман несвежего передника «червонец». Ее рука, протирающая стол, замерла, она бросила на него тусклый, полный беспокойной бабьей муки взгляд:

– Хорошие вы, ребята, только не пойму, что вам здесь надо? – Она скомкала в ладони тряпку и на тяжелых от вечного стояния ногах пошла к своему прилавку через залитый солнечным светом зал с неубранными столами, окруженными темными фигурами.

– Чего надо, чего надо, – тихо пробормотал Савичев, поднимая полузабытым движением стакан, возвращая их обоих в прошлое. – Смысл жизни ищем, а его и нету. – Он фыркнул, потеребив бороду. – Может, Конфуций это имел в виду, говоря про черную кошку…


– Не забудь, я слабо разбираюсь в искусстве, – сказал Перелыгин Лиде, когда они окунулись в лесную тень динамовского парка. – А в андеграунде вовсе ни бум-бум: для меня авангард, ньюарт, перформанс – темный лес, про модерн и постмодерн просто молчу, поэтому не вовлекай меня в заумные разговоры, я буду паинькой слушать и помалкивать.

Они шли по прохладной липовой аллее. Безмятежный, теплый июльский вечер только начинался, высокое солнце с трудом пробивалось сквозь нагретые за день, пахнущие жарой густые кроны, высвечивая, словно фонариками, пятнышки зеленой травы между деревьями. Исчезла, будто улетела к Тверской заставе, гудящая от напряжения стрела Ленинградского проспекта. Над головой среди листвы и блаженного покоя переговаривались птицы. Пестрый дятел с красной кисточкой на голове старательно вышелушивал личинку из коры, успокаивая округу постукиванием хозяина, ладившего что-то на дворе.

По тихой зеленой Масловке, будто из далеких патриархальных времен, катил, дзинькая, красно-желтый трамвай, остановился на остановке в тени под деревьями. В этой тихой благодати не верилось, что неподалеку, на Пушкинской площади, каждый день вскипают митинговые страсти. Они прошли мимо фасада, увешанного мемориальными досками, открыли высокую дубовую дверь, миновали выложенный цветной плиткой прохладный холл с консьержкой, встретившей их приветливой улыбкой – Лида перекинулась с ней несколькими словами. В кабине лифта, отделанной красным деревом, местами потертым и поцарапанным, с помутневшими зеркалами, поднялись на пятый этаж. В длинном широком коридоре, заставленном повернутыми к стене картинами, из-за двухстворчатой приоткрытой двери доносились голоса.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация