Хотя в Ноане Шопен был избавлен от каких-либо забот и для творчества были созданы все условия, работа давалась ему с трудом. Санд описывала его способ сочинять так:
«Творит он спонтанно и словно чудом. Он обретает музыку, не ища ее и не предвидя вдохновения. Она сама нисходит к клавишам его инструмента, уже совершенная, небесная, или же мелодия запоет в его душе во время прогулки, и тогда ему не терпится добраться до пианино и самому сыграть ее. Но тут-то и начинаются самые душераздирающие сцены, какие мне когда-либо доводилось видеть: непрерывные усилия, нерешительность, попытки схватить ускользающие от него оттенки мотива, которые он услышал было, но не сумел удержать. То, что родилось как целое, он при попытке записать подвергает чересчур суровому анализу, а когда ему не удается обрести полную ясность, какая ему видится, он впадает в отчаяние, запирается на целый день у себя в комнате, рыдает, бродит из угла в угол, ломает ручки, сотни раз повторяет и варьирует каждую ноту, записывает и вычеркивает, и на следующий день все начинается заново с такой же суровой, изнурительной требовательностью к себе. Он потратил шесть недель на одну-единственную страницу, а в итоге написал то же самое, что набросал в самый первый раз».
Санд учила Шопена доверяться первому порыву вдохновения, однако он не решался принять ее совет и злился на ее вмешательство. «Я не смела настаивать, – писала Жорж Санд. – В гневе Шопен пугал меня, и поскольку со мной он старался сдерживаться, казалось, он, того гляди, задохнется и умрет».
Гюстав Флобер (1821–1880)
Флобер начал «Мадам Бовари» в сентябре 1851 г. вскоре после возвращения в дом своей матери в Круассе. Перед этим он провел два года за границей, путешествуя по Средиземноморью, и это долгое путешествие утолило его давнюю страсть к приключениям. Теперь, накануне тридцатилетия (а большой живот и растущая лысина придавали ему облик человека средних лет), Флобер почувствовал, что готов к строгой дисциплине, обязательной для написания новой книги, в которой скромный и незатейливый сюжет соединится с точным, бескомпромиссным стилем.
Книга с самого начала причиняла немалое беспокойство.
«Я начал вчера вечером мой роман, – сообщал он своей возлюбленной и многолетнему корреспонденту Луизе Коле
[24]. – Предвижу теперь трудности стиля, они пугают меня. Не такое простое дело – быть простым»
[25].
Чтобы полностью сосредоточиться на этой задаче, Флобер вскоре завел ритуал, который позволял ему писать по несколько часов еженощно (днем его отвлекал малейший шум), выполняя при этом элементарные семейные обязанности. (В Круассе, помимо писателя и обожавшей его матери, жила не по годам умненькая племянница Флобера Каролин и часто бывал дядя.)
Флобер просыпался в десять часов утра и звонил, вызывая слугу, который приносил ему газеты, письма, стакан холодной воды и уже набитую трубку. Звонок служил также сигналом для родственников: с этого момента они переставали ходить на цыпочках и переговариваться шепотом из страха разбудить писателя. Вскрыв письма, выпив воды и выпустив несколько колечек из трубки, Флобер стучал кулаком в стену – по этому сигналу к нему являлась мать и садилась на кровать подле сына задушевно поболтать, пока тот не надумает встать. Утренний туалет Флобера, включавший в себя чрезвычайно горячую ванну и применение бальзама от выпадения волос, завершался к 11.00, и в этот час Гюстав присоединялся к родным в столовой за трапезой, которая для него служила одновременно и завтраком, и обедом.
Работать на полный желудок он не любил, а потому довольствовался легким угощением, в основном яйцами, овощами, сыром, фруктами и чашкой холодного шоколада. Затем все вместе отправлялись на прогулку: обычно поднимались на холм позади дома, откуда открывался вид на Сену, и там, под сенью каштанов, болтали, сплетничали и спорили, а курильщики курили.
В час Флобер приступал к занятиям с Каролин. Уроки проходили в его кабинете, в просторном помещении, где имелся диван и ломившиеся от книг стеллажи, а на полу лежала шкура белого медведя. Английскому языку девочку учила гувернантка, так что Флобер ограничивался преподаванием истории и географии и относился к этой своей обязанности чрезвычайно добросовестно. Урок длился час, затем Флобер отпускал девочку и усаживался в высокое кресло перед большим круглым столом. В этой позе он работал – по большей части читал, а не писал – до ужина, то есть до 19.00. На этот раз он кушал с большим аппетитом, а затем беседовал с матушкой до девяти или десяти часов вечера, когда та укладывалась спать. Тут-то и начиналась работа. Склонившись над столом в тиши ночи, когда весь дом спал, «отшельник Круассе» в муках создавал новый стиль прозы, освобожденный от всяческих ненужных украшений и от избыточных эмоций во имя взыскательного реализма и точного выбора слов. Эта работа, мучительный поиск каждой фразы и даже каждого слова, оказалась почти непереносимой нагрузкой.
«Не знаю, как руки у меня порой не отваливаются от усталости и как не раскалывается голова. Я веду суровую жизнь, в которой нет радости; у меня нет ничего, чем можно было бы поддерживать себя, кроме какой-то постоянной злобы, которая временами плачет от бессилия, однако не проходит. Я люблю свою работу неистовой и странной любовью, как аскет власяницу, которая терзает его живот… Временами, когда я чувствую себя опустошенным, когда выражение не складывается, когда, исписав столько страниц, обнаруживаю, что нет ни одной готовой фразы, я падаю на диван и лежу там, отупев от безнадежной тоски. Я ненавижу себя и корю за безумную гордыню, из-за которой задыхаюсь в погоне за химерой. Четверть часа спустя все меняется, сердце бьется от счастья»
[26].
Он часто жаловался, что слишком медленно продвигается вперед. «“Бовари” не идет. За неделю – две страницы! Есть с чего набить себе морду от отчаяния»
[27].
И все же постепенно страницы накапливались. По воскресеньям заглядывал его друг Луи Булье
[28], и Флобер читал ему то, что успевал написать за неделю. Они вместе разбирали каждую фразу десятки, сотни раз, пока не находили единственно верный вариант. Советы Булье и его поддержка укрепляли ослабевшую уверенность писателя и помогали ему справиться с нервами, так что хватало сил еще на семь дней медленной, мучительной работы. Такая монотонная повседневная борьба продолжалась с незначительными перерывами до июня 1856-го, когда после без малого пяти лет страданий Флобер отправил наконец рукопись своему издателю. И все же, как ни мучителен был процесс, во многих отношениях именно такая жизнь являлась для Флобера идеальной.
«В конце концов, – писал он годы спустя, – работа – наилучший способ ускользнуть от жизни».