Мещерский чувствовал себя как школьник, подглядывающий за взрослыми. Но не было отчего-то сил и прежнего желания окликнуть Фому.
Фома разжал пальцы, и фотография упала на пол. Еще один бесполезный штрих, как и тот осенний подкидыш платана на парижском бульваре…
Мещерский тихонько вернулся к себе. За окном шумел дождь. И в его струях Тихий Городок выглядел полинявшей матрешкой. Только вот что пряталось в ее сердцевине?
Он прилег на кровать как был, не раздеваясь, в ботинках. Дождь, дождь… Казалось, он наполнял собой всю комнату, что плыла, колыхалась по Тихому Городку, как челн. «Выплывают расписные»… «и за борт ее бросает»… и перерезают горло на темной улице, и гонятся, гонятся в безлюдной аллее по чьим-то… нет, по твоим следам…
Фома материализовался из темноты, как дух. И Мещерский понял, что это во сне он такой – вот такой, непохожий на себя, но все равно отчего-то испугался. И сердце заболело, заныло: а что, если… а вдруг… господи боже, неужели?!
И стало совсем страшно и гнусно. И он уже не знал, спит ли он или бодрствует.
Он не знал и того, что сразу после отъезда Германа с Кирой Марина Андреевна Костоглазова ушла из салона в гостиницу и заперлась у себя в номере (кстати, соседнем с номером Фомы). Не знал он и того, что Герман и Кира вернулись, нагруженные покупками. Фома поднял с пола оброненную фотографию сестры и сунул себе в карман пиджака. А потом пригладил волосы и спустился в гостиничный бар.
Мещерскому снилось, что он плывет сквозь дождь по большой воде и она уносит его с собой куда-то далеко, за семь морей. А потом его выбросило на незнакомый дикий берег. И вот чудо – он мгновенно узнал его.
Он был один, мокрый, продрогший до костей, а кругом валялись гнилые бревна, как после кораблекрушения. Но это были всего лишь остатки бывшей городской танцплощадки. На деревьях вокруг мигала, подмаргивала допотопная светомузыка. И голос Пугачевой из прокисшего магнитофона пел про «айсберг в океане» и про «амуры на часах». Кто-то объявлял в микрофон «белый танец». А от кого-то несло за версту ядреным тихогородским самогоном.
Темная аллея уводила прочь – к поселку ученых, от которого не осталось уже ни вздоха, ни пенька, ни улыбки.
Мещерский двинулся по этой аллее. Палая листва шуршала под ногами. Дождь кончился, и ночь стала лунной, прозрачной. И в ее зеленом свете каждый куст, каждая ветка, каждая ямка на земле были видны. Никаких там призрачных фантастических очертаний. Все четко и ясно, отчетливо, как классический пейзаж.
Аллея уводила в глубь парка. Вековые ели и сосны высились по бокам стеной.
Впереди Мещерский увидел фигуру. Девушка шла по аллее быстро, словно очень торопилась куда-то. Светлые волосы, гордая осанка, голые руки, на правом запястье пластмассовый браслет – дешевая бижутерия. Внезапно девушка оглянулась через плечо – Мещерский узнал ее, хотя видел только на фото.
Она ускорила шаг. Снова оглянулась, почти побежала. Аллея за ее спиной была пуста. Лунный свет заливал ее мертвенным светом. Темень кустов была непроглядна.
Девушка бежала, стремглав неслась прочь. Искаженное страхом лицо, глаза, полные ужаса. А кругом было тихо и лунно. И Мещерский никак не мог уразуметь, от кого же это она убегает, спасается.
Безмолвная чаща парка… нет, древнего леса… Ни звука, ни шороха. Тьма. Пустота от начала времен. На фоне этой пустоты кто-то вот-вот готов появиться. Кто-то знакомый. И одновременно чужой. Нездешний. Вселяющий ужас.
Мещерский как в кино видел аллею, девушку, бежавшую из последних сил, то и дело спотыкающуюся, задыхающуюся, скулящую от страха, как побитая собачонка. А потом увидел нечто, вынырнувшее из тьмы. Неуклюжее и приземистое и одновременно очень подвижное, стремительно передвигающееся на кривых мощных лапах, похожих на собачьи, но не принадлежащих ни одной собаке в мире.
Глаза сверкнули, налившись яростью, беспощадным огнем погони. Доброй охоты, доброй охоты всем нам!..
В нос Мещерскому ударил смрад бензина, горелой шерсти и гнилого мяса. Кривые лапы оттолкнулись от земли, нечто спружинилось в последнем решающем прыжке, готовое кинуться сзади на спину своей жертвы, сбить, вонзив в шею клыки. Вздыбленный загривок, хватка хищника, трупная вонь – и светлые сальные космы, в которых запутались хвоя и сор, пластмассовый браслет, кровь, запекшаяся вокруг алчного мертвого рта…
И тут Мещерский открыл глаза – сердце ухало в груди так, словно это он бежал, спасался там, на аллее. Он больше не слышал шума дождя. Он ничего не слышал. За окном клубилась серая мгла.
Он сел, еще мало что соображая. Потом вспомнил. Глянул на часы. Они показывали уже половину десятого. Неужели он столько спал? Ведь он только что лег, только закрыл глаза и очутился там…
Где?
В разных обличьях является. Кому как, чем обернется, прикинется…
Чем обернется, кем обернется…
Он добрался до ванной и сунул голову под кран с холодной водой. Сразу стало легче. Вытираясь полотенцем, он уже корил себя. Хотя за что было корить? Ну, хотя бы за то, что в детстве слишком часто хватал с книжной полки растрепанный том Конан Дойла с «Собакой Баскервилей». Там тоже была, помнится, парковая аллея. И пес– страхолюд. И жертвы. И «силы зла царствовали там безраздельно».
Стараясь успокоиться, он снова мысленно перелистал в уме ту книжную сказку своего детства. Точно, вот откуда растут ноги всех этих безумных снов. То, что было с нами десять, двадцать, пятнадцать лет назад, никуда не девается. И порой не дает нам покоя. А к тому, о чем шепчутся в Тихом Городке, это не имеет, не может иметь ровно никакого отношения. Это просто нервная реакция на существующую реальность – иллюзия нереальности происходящего.
«Все, хватит, – Мещерский решил поставить точку. – Достаточно, я сказал – все, больше не хочу, баста!»
Нервы можно было лечить только одним способом – по старой русской традиции. И Мещерский тоже отправился в бар.
В коридоре он столкнулся с… Германом Либлингом. Тот стучал в соседнюю дверь. Мещерский подумал: не– ужто сам, лично явился к Фоме? Но это была дверь другого номера. И когда она открылась, он увидел на пороге Марину Андреевну.
Она молча впустила Германа. Дверь захлопнулась, ключ повернулся в замке.
Мещерский прислонился к стене. Слабость накатила. Проклятая слабость и страх. Он здесь. И это тоже реальность? Или сон все длится? Чем обернется, прикинется? Кем?
Взяв себя в руки, он направился, куда шел. Сцена в салоне красоты маячила у него перед глазами. Но это была дневная сцена, а сейчас на Тихий Городок уже опускалась ночь.
– Свет опять отключат минут на пять-десять, – услышал он разговор бармена с кем-то из посетителей.
В баре в этот вечер было людно. В углу Мещерский увидел Фому и Ивана Самолетова. Они оба были уже хороши. Самолетов в этот вечер в баре собственной гостиницы позволил себе то, что не позволял вот уже много лет. Он практически «не употреблял», заботясь о своем здоровье, а тут вот взял и «употребил» так, что заткнул за пояс даже Фому.