"И я, Игорь Верховцев, тоже не хочу ни добра, ни зла, мне все равно, только поймать бы это неуловимое НЕЧТО. Эту красоту. Впрочем, какая красота в луже крови? Но я хочу этого. Я живу, потому что хочу и чувствую. А чувствую только так. И в этом все. И я.., я словно постоянно оправдываюсь перед кем-то, как этот мой влюбленный, растерянный дуралей, царь Ирод.
Он тоже все бормотал, оправдывался. Он не хотел смерти Пророка, но допускал ее, потому что знал, что она неизбежна.
Рано или поздно все мы — злодеи и праведники, убийцы и невинные, эти вот девочки, я — перестанем дышать. Кто-то раньше, кто-то позже. Но всегда и все. И разве не Бог установил такой порядок? Тогда при чем здесь мораль? Мораль... Верховцев криво усмехнулся. Это уже напрочь забытое слово. Такой интерес к этому предмету, какой я проявляю в последнее время, свидетельствует, как говаривал Мастер, о моем запоздалом умственном развитии.
ДА, В ЭТОМ МИРЕ СУЩЕСТВУЕТ ДВЕ ТРАГЕДИИ: КОГДА НЕ ДОБИВАЕШЬСЯ, ЧЕГО ХОЧЕШЬ, ВТОРАЯ — КОГДА ДОБИВАЕШЬСЯ.
Вторая — страшнее. Для меня. И для моего Ирода. И для моей Саломеи".
Он задернул драпировку, прошел в гримерную. Взглянул на себя в зеркало в последний раз. ВСЕ РАЗГОВОРЫ О КОНЦЕ БУДУТ ПОТОМ. У МЕНЯ ЕСТЬ ЕЩЕ МОЕ ВРЕМЯ. И Я ПРОЖИВУ ЕГО В ДВАДЦАТОМ ГОДУ ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА. ПРОЖИВУ. И БУДЬ ЧТО БУДЕТ.
— Пора. — Лели заглянула в дверь.
— Идем. — Он поймал ее руку, крепко сжал. Ладонь его была горячей и сухой — Как свеж здесь воздух, по крайней мере можно дышать. — Саломея вышла в сад, освещенный фарфоровой Луной.
Мещерский смотрел на сцену. Смотрел и не мог оторваться. Эта завораживающая, вкрадчивая, тихая музыка. Что-то грозное в ней, что-то подкрадывается из темноты. Креститель и Саломея. Он и она, нет — ОН и ОН. Надо следить за Иродом. Он сидит на троне, голова его сникла, в руках — венок роз. Пальцы медленно обрывают лепестки. Усталый, обессиленный, загнанный в угол человек. Они все требуют от него смерти Пророка: жена, которую он любил, падчерица, которую он любит... Ирод поднимает голову, медленно обводит взглядом лица зрителей, кажется, вопрошает их о чем-то. Молчат. Глядят. Ждут.
— Вас всех сожрут черви! — кричит Креститель из темницы.
— За что? — Ирод вздрагивает. — Я не хочу никому плохого. Я.., сейчас я хочу быть счастлив. Саломея, станцуй для меня!
Танец. Какие у них у всех лица! Господи, какие лица! ОНИ УВИДЕЛИ ВТОРУЮ САЛОМЕЮ. Теперь на сцене их две — Мещерский замер. Они угождают, как и в тот раз. Цветов вот только нет отчего-то. Одежды развеваются, падают одна за другой. Вон тот в кресле — альбинос — поймал нитку бус, подносит к губам. А на колени Кравченко упала прозрачная вуаль. Одежды спали. Они стоят на сцене, смотрят в зал. Две Саломеи: блондин и блондинка.
Требуют награду.
Ирод слезно просит Иродиаду — уговори свою дочь, но та неумолима. Палач — тот самый Данила, уже переодетый из пророка в раба-германца, отправляется за головой. Все ждут. Ирод оправдывается. Его голос дрожит. Мещерский подается вперед: вот сейчас из-за драпировок снова появятся две Саломеи, чтобы принять свой приз — отрубленную голову. И произойдет то, чего все здесь так лихорадочно ждут. Вот сейчас...
* * *
За кулисами Олли, мокрый, обнаженный, подошел к статистке, взял ее за скользкое плечо, развернул к себе.
— ТЕПЕРЬ ТЫ УХОДИ.
— Ты чего? — Она смотрела на него, тяжело дыша: танцы сбивали ей все дыхание.
— УХОДИ. Я ПОЙДУ ОДИН.
— Ты с ума сошел, что ли?
— Посмотри на них. — Он отвел драпировку. — Взгляни на их лица. Знаешь, чего они ждут? Когда тебя пробьет копье. Поняла? Они ждали этого и в первый раз, они...
— Ты... — Аня побледнела. — Ты чего это, а?
— Они пришли смотреть, как тебя убьют, дура! — Он стиснул зубы. — Иди отсюда, времени нет! Он сейчас заглохнет, мой выход будет. Иди, забирай вещи и мотай отсюда!
— А деньги?
— Ты что, дура совсем?! — Он бешено тряс ее. — Посмотри на них, ты что, слепая? Слепая, да?!
Она посмотрела. Потом посмотрела на Олли. Он внезапно притянул ее к себе, ткнулся губами в ее губы. Она почувствовала, что он весь дрожит.
— Уходи. Завтра... Завтра жди меня на Павелецком у той тумбы на площади. Я приду. Ну, иди же.
Она попятилась. Не верила. Верила. Снова не верила.
— Убирайся! — заорал Олли. — Дура, дура, дура!!!
— Во сколько ты придешь? — прошептала она.
— Как смогу. Жди. — Он с силой оттолкнул ее за кулисы.
А в полумраке сцены Данила-германец медленно поднимался по ступеням, держа голову Крестителя на серебряном блюде. Подарок для двух Саломей. Но.., но ВЫШЛА ТОЛЬКО ОДНА. Вспыхнул свет. Все замерли. Ирод встал.
Саломея не стала говорить — забыла монолог, или голос подвел ее. Она танцевала. Без музыки, фонограмма включилась только в самом конце. А Саломея кружилась, прыгала, встала на руки — как героиня Флобера, прошлась вверх ногами, снова кружилась, снова прыгала. Сбила ударом босой ноги голову с блюда. Та покатилась по ступенькам. Восковая голова со стеклянными глазами.
Германец в волчьей шкуре стоял как громом пораженный. Он судорожно сжимал толстое копье со стальным наконечником. На поясе его был нож.
Кравченко сразу отметил это «новшество» — не им ли там, в подмосковном лесу, прикончили актера Лавровского? «Значит, сегодня он не надеется на удар. Хочет добить уже наверняка. Чтобы снова не разочаровать тех, кто платит за...»
Ирод смотрел на танец Саломеи. Руки его висели как плети.
— УБИТЬ ЭТУ ЖЕНЩИНУ! — сказал он внятно и громко.
Копье в руке германца дрогнуло. Саломея прыгнула и встала, выпрямившись.
— Ну чего же ты ждешь?! Убить эту женщину! — закричал Ирод. Он обернулся к германцу. Тот растерянно смотрел на сцену.
Все остальное произошло в течение одной секунды. Кравченко вскочил, следом вскочил альбинос-швед. Кресло его перевернулось. Он издал душераздирающий вопль, взмахнул руками и упал на ковер в эпилептическом припадке прямо под ноги Вадьки. Этого было достаточно, чтобы на миг внимание всех переключилось на эту свалку.
И тут Ирод — Верховцев с чудовищной силой ударил германца в солнечное сплетение, рванул копье у него из рук и метнул его в Саломею. Копье прошло сквозь тело Олли, как игла через масло. Верховцев упал на колени, вцепился в древко руками. Кровь хлестала на белый ковер.
Кравченко перемахнул через бившегося в судорогах шведа, ринулся к Верховцеву. А Мещерский никак не мог встать. С ним что-то случилось — ноги не слушались. И тут снова раздался вопль — неистовый звериный рев. Кто-то выл по-волчьи, захлебывался яростью. Данила, скорчившийся после удара, разогнулся. Лицо его перекосилось, оно было страшным. Он схватил Верховцева за пурпурную хламиду тетрарха, развернул к себе и со всего размаха всадил ему нож в живот. Потом ринулся к Олли.