Однако полнейшим уважением господин Осокин пользовался не только там, где есть конвой. Весьма внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе. И даже братаны-беспределыцики, которых он не подпускал к себе ближе бетонной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, и те не поднимали свои поганые хвосты наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что ножом владеет законный вор отменно, а обыкновенной бритвой может запросто «помыть фары» с пяти шагов. Внешне же отличные манеры, хорошо подвешенный язык, костюмы от мосье Юдашкина. Как говорится, cache ta vie
[29]
.
— Андрей, я тебя умоляю, похерь ты свои френговские навороты, изъясняйся по-человечески, — Зверь дружески улыбнулся, вытащив массивный платиновый портсигар, закурил «беломорину», — и так голимо ясно, что Кузя был в натуре мент, сукадла
[30]
, пидер гнойный и фраер зуб за два шнифта.
— Не мент, корешок, ГБЧК. — Господин Осокин сунул в рот маслину, наслаждаясь восхитительным, чуть солоноватым соком, раскусил, ловко плюнул косточкой в полоскательницу. — А что пидер, так это в цвет. Они теперь везде, что в Думе, что в Белом доме, что в Кремле. Потому и в стране все через жопу.
Так они поговорили о политике, о бабах, вспомнили, как мочили черножопых в Новотихвинском централе, выпили за дружбанов и за тех, кто в море, за свободу, за фарт, за воровское братство. Набрались до средних кондиций. За мартелем, вкусной жратвой и неторопливой дружеской беседой время пролетело незаметно.
— Ну, бля, — когда подали кофе, Осокин глянул на часы, покачал седой, стриженной а-ля Керк Дуглас головой, — время, корешок, чертово время. Пора, труба зовет. Que ne risque rien — n'a rien
[31]
.
Тяпнули на посошок елочную горечь «Бенедиктина», крякнули, скривившись, — пусть монахи сами эту гадость жрут! — встали, обнялись и, заслав по-царски мэтру и халдеям, стали разъезжаться, каждый на свой манер. Господин Осокин нырнул в обтянутое кожей чрево «мерса», пристяжь разместилась в джипе «вранглер», и с понтом тронулись под рев сирен — никакой изюминки, банальнейшее зрелище. То ли дело Павел Семенович Лютый: он ездил на бронированном, купленном в обкомовском гараже ЗИЛе-117. А что, калашом не взять, весит как две «Волги», да и хрен догонишь еще, триста лошадей в двигле. Всякие же там иномарки господин Лютый не уважал и, будучи в душе патриотом, наивно полагал, что по нашим дорогам нужно ездить на наших машинах. Видимо, дурная наследственность сказывалась: отец его, классный вор-медвежатник, в войну добровольцем подался на фронт, за что и был потом зарезан корешами. И в подчиненных своих Павел Семенович воспитывал патриотизм. Пристяжные его размещались в «пазовском» автобусе, выкрашенном в черный панихидный цвет, с маленькой дверцей в корме и большими буквами вдоль борта: «Дежурный». Внутри на возвышении стоял открытый гроб в окружении похоронных венков, искусственных лютиков, муаровых лент, — в сочетании с полудюжиной мордоворотов зрелище вызывало у окружающих незабываемое впечатление. В попутчики никто не набивался.
— Давай-ка в членовоз, потолкуем. — Проводив глазами «мерседес» Сорокина, Лютый глянул на бригадира пристяжных Цыпу Костромского, уселся, вытащив папиросу, подождал, пока Лешик Сивый, поддужный, поднесет к лицу пламя зажигалки. — На хату, ходу.
Водила-ас Семенов-Тян-Шанский уверенно тронулся с места, с матерной бранью начал колесить по дорожкам Крестовского, следом на дистанции тащилась похоронка, страшно ревела мотором, зловеще светила фарами. Процессия направлялась с Петроградской стороны через Черную речку на родную Комендань, где в небольшом трехэтажном особняке Зверь устроил свое логово.
На улице было скверно. С утра шел мелкий, холодный дождь, однако к вечеру подморозило и асфальт превратился в каток — скользкий, отражающий свет фонарей. Бродяга-ветер завывал в трамвайных проводах, срывал последнюю листву с печальных кленов, гонял вдоль тротуаров предвыборную мишуру — воззвания, личины кандидатов в депутаты, бумажный сор бесстыдного вранья, фальшивых слов, невыполнимых обещаний. Манили светом витрины ночников, вдоль парапетов мерзли проститутки, с оглядкой отставляя хвосты, присаживались по нужде собаки. Петербург, Петроград, Ленинград, Петербург, город, знакомый до слез…
«Да, бля». Лютый отвернул лицо от тонированного стекла, сунул окурок в пепельницу и вспомнил о бригадире Костромском:
— Завтра сопли не жуй, кто вякнет из майкопских, гаси…
В этот момент случилось непредвиденное. Ветер-хулиган позаимствовал шляпчонку у какой-то припозднившейся девицы. С визгом, не оглядываясь по сторонам, она бросилась вдогонку за аксессуаром, поскользнулась, с размаху приложилась задом о землю и едва не попала под колеса броневика, хорошо, ас Семенов-Тян-Шанский сумел увернуться — юзом, под визг тормозов и матерный лай.
— Стоп машина. — Суеты Павел Семенович не любил, процессия встала.
Улица была пуста, семафор подмигивал желтым глазом, ветер уже свинтил с места преступления, воз-мутительница спокойствия намеревалась последовать его примеру.
— Цыпа, разберись. — Павел Семенович поднял крышку бара, налил стакан холодной «Балтики» и всыпал в него щепотку соли — говорят, очень вредно для почек, но уж больно пользительно для души. Отхлебнул, крякнул, вытер пену с губ, а тем временем Костромской вернулся, в руках он держал кейс фирмы «Самсонайт» и изжеванную шинами дамскую шляпку:
— Разобрались. Запомнит надолго.
— Ладушки, тронулись. — Лютый захрустел соленой сушкой, кончиками пальцев открыл «Самсонайт», вздохнул — ну почему кругом одни бляди? В чемоданчике лежали трусики, зубная щетка, косметика, вазелин, паспорт и презервативы на все случаи жизни — усатые, ребристые, ароматизированные и анальные. Стандартный набор бляди, сдающей напрокат свои прелести.
«Вот и пустим ее по кругу, хоровое пение братве не повредит». Насупившись, Павел Семенович раскрыл краснокожую паспортину несуществующего государства, и лицо его вытянулось — фу ты, черт, не может быть! Дрожащими пальцами он перевернул страницу, и его, твердого, как кремень, законника сразу кинуло в холодный пот. Хозяйку кейса звали Светланой Павловной Залетовой, родилась она двадцать четыре года назад в городе Нижнем Тагиле и как две капли воды походила на его школьную любовь Клавдию. Безжалостная память перенесла его на четверть века в прошлое, когда он приезжал на родину на похороны матери. И первый, кого он встретил тогда у калитки, была она, Клавдия, все такая же по-девичьи стройная, пахнущая дурнопьян-травой и душицей, с манящим взглядом смеющихся васильковых глаз. Стояло лето, ночами надрывались соловьи, вода в тихом озере была как парное молоко… Лютый уехал осенью, когда опали листья на любимом тополе Клавдии, что рос у нее под окнами, уехал с тем, чтобы скоро вернуться. А потом он подсел на «червонец», за все хорошее был брошен в БУР, затем переведен в «преторию»
[32]
, и пошло-поехало. Централы, зоны, крытки, тюремные больнички, жизнь фартовая. И вот, после всего этого… Господи, неужели у него есть дочь?