В общем цирк, балаган, дешевая клоунада. Действо это было долгоиграющим и продолжалось и в электричке, следующей в поселок Саблино, и в рейсовом автобусе, и уже на лоне природы, то бишь на берегах Тосны. А вокруг торжествовала жизнь — буйствовала фауна, ликовали птички, лихо альпинировали на оранжевой скале фанаты скалолазания в галошах.
[277]
Все было полно экспрессии и движения под июльским солнцем. Впрочем, и под землей кипения хватало. В самом авторитетном местном гроте Жемчужном, куда Лена притащила Бурова, жизнь, к примеру, била ключом: брякали гитары, звучали голоса, шипели примусы, звякали стаканы. Насиженные залы и тупички служили местом отличнейшей стоянки, народ трепался, выпивал, фальшиво музицировал, ходил к соседям в гости, общался по интересам и, если глянуть в корень, был совершенно свободен. Ни тебе транспарантов, ни речей, ни программы «Время», ни болтовни, ни охмурежа, ни светлого коммунистического завтра. Ни ментов, ни стукачей, ни гэбэшников, ни сексотов. Готовы куда угодно — хоть на Марс, хоть под землю, лишь бы от руководящей роли партии с ее гениальным ленинским ЦК…
Привычно ориентируясь в темноте, Лена затащила Бурова куда-то в глубь пещеры. И сразу же была встречена приветственными возгласами — несколько нестройными и ощутимо пьяными:
— Докторица, ты? Ну здорово! Никак медбрата привела?
— Ну вот еще, медбрата! Знакомьтесь, израильский шпион и террорист Василий, — с гордостью ответствовала Лена, выдержала паузу, и в голосе ее послышалось озорство: — А это люди подземелья. И зовут их…
— Бяки! — хором заорали присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню: — Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля, эх, дайте, что ли, карты в руки погадать на короля…
Отзвучала песня, отсмеялись певцы, и пошло-поехало: зашипели по-змеиному примусы, разогревая нехитрый харч, забурлили «солнцедар» с «тридцать третьим», задымились «Прима» и «ББК». Чокнулись, выпили, застучали ложками, принялись знакомиться поближе.
— Ты вообще-то, Василий, чьих будешь? — с напором спросили Бурова. — Из «Хаганаха»? Из «Агаф моддина»? Из «Шеруд битахона»? А может, из МОССАДА? Из «Кидона»?
[278]
Что же вы там, ребята, так хреново работаете? Нет бы — на целину его, на Малую землю, чтобы не было возрождения…
[279]
— Пробовали, пробовали, — в тон им, цитируя дурацкий анекдот, отозвался Буров, — только ничего не получилось. Никак не прицелиться. Каждый вокруг вырывает пушку и кричит: «Дай я! Дай я!»
Ладно, пообщались с Сабонисом, поговорили о политике, и народу до чертиков захотелось прекрасного.
— Ленка, спой, а? Дай на душу бальзама, докторица.
И Лена дала — недурственным голосом, с гармонией в лад — и про «печальную могилу, над которой веют свежие ветра», и про то, что «здесь вам не равнина, здесь климат иной», и про «серый в городе туман», и про «плывущую облачность, у которой ни пенсий, ни хлопот»…
Получилось здорово, просто классно, рулады, акустика и интим — волнительное сочетание. С гарантией пробирающее всех… А уже под занавес Лена вздохнула:
— Ну все, теперь любимую, для души, песню нашей юности, — взяла аккорд, прошлась по струнам и двинула в ля-миноре чесом:
Опять мне снится сон, один и тот же сон,
Он вертится в моем сознаньи словно колесо.
Ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок,
Спадают волосы с плеча, как золотистый шелк…
Да, знакомая песенка, старинная, с длинной, седой, аж до земли бородой. Сразу же вспоминается курсантское прошлое, извечный половой вопрос, общежитие прядильной фабрики «Победа» — обшарпанная дверь, ворчливая вахтерша, замызганная полутемная лестница к счастью. Окурки, грязь, отметины на стенах, второй этаж, разбитое окно, выше, выше, третий, четвертый. Теперь налево по скрипучим половицам, вдоль бесконечного петляющего коридора. Ванна, туалет, унылого вида кухня, комнаты, комнаты, комнаты. У 43-й остановиться, лихо заломив фуражку, постучать:
— Привет, девчонки! Что, не ждали?
Вариант беспроигрышный — комната шестиместная, «аэродром», всегда есть кто-нибудь на посадке. Неважно кто — Марина, Вера, Катя, Надя, Наташа первая или Наташа вторая. Все девочки знакомые, досконально проверенные и, главное, без особых претензий. Знают, что ничем не наградят, не какой-нибудь там слесарь-расточник. Время пошло: пять минут на разговоры, десять на чаепитие, затем, особо не церемонясь, выбрать прядильщицу по настроению и на стол ее, на кровати нельзя — скрипу будет на всю общагу. Есть контакт, пошел процесс. А из-за стены, сбивая с ритма, слышится песня. Та самая, бородатая, сугубо ностальгическая:
Не будет у меня с тобою больше встреч,
И не увижу я твоих покатых белых плеч,
Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,
Которое тебе я подарил одной весной?
Как трудно объяснить и сердцу, и тебе,
Что мы теперь с тобой чужие люди на века,
Где вишни спелых губ и стебли белых рук,
Прошло все, прошло, остался только этот сон.
Остался у меня на память от тебя
Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла…
Да, как ни крути, щемящая, саднящая, хватающая за живое песня нашей юности.
«Постой-ка, постой, — Буров вдруг нахмурился, выругался про себя, в задумчивости покусал губу, — песня чьей юности-то? Его, Васьки-капитана, без пяти минут майора. Тогда при чем здесь Лена, которая, к гадалке не ходи, лет на десяток помоложе? По крайней мере, внешне. Да, странно, странно, что-то здесь не так… И опять-таки, дело прошлое, почему это именно она оказалась вчера на 11-й Красноармейской? В нужное время на нужном месте с пуделем-негодяем, покусившимся на его, Бурова, сумочку. Как там говорил Калиостро-то? Случайность — это всего лишь закономерность, понять которую мы не можем. А еще говорят, что вино и бабы не доводят до добра. В основном — до цугундера. Хорошо, если не до дубового макинтоша… Ладно, разберемся», — заверил себя Буров, отодвинул стакан и продолжил приятное общение — валял шута горохового наравне со всеми. Потом ему показали местный мемориал, могилу Белого спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-сионистски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как все местные помещики здесь приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Ильич был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и, естественно, маршрута не запомнил, но, ввиду того что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько ни тыкай пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.