— Ш-ш, так это же сам Комод. — Голоса сразу стихли, затрещали кусты, и бомжи испарились, словно джинны из бутылки. Показав с предельной ясностью, что у них своя компания, а у экс-маркиза де Сальмоньяка-младшего — своя, и что вообще лучше лишний раз на глаза ему не попадаться…
— Кстати, о фашистах, — мысленно оценил популярность Анри Буров. — Там, по соседству, мужик сидит, морда как у Зигфрида. Вылитая белокурая бестия, только в ботах. Хоть сейчас в СС.
— Да это же Донатас Танкист, лепший корень мой. Прибалт голимый, хотя очень может быть, что и разбавлен немчурой, — улыбнулся шевалье и вытащил помятую «Стюардессу». — Танкист в натуре, капитан, горел в Афгане ярким пламенем. Потом въехал в морду своему прямому начальнику, за что был помножен на ноль, выкупан в дерьме и выпихнут без пенсии в народное хозяйство. Теперь вот со мной в Говниловке зависает. — Он предложил «Стюардессу» Бурову и жадно закурил сам. — Слушай, Вася, давай по всем темам завтра. А то ведь сегодня на четырнадцать ноль-ноль у нас запланированы боевые действия. Нужно как следует намылить холку всем этим мусорным шакалам. Ну это ж надо, придумали херню — объявили свалку своей законной вотчиной, куда вход нашим бомжам-говниловцам категорически заказан. Хорошенькое дело, а что же они понесут в общак? Так что ладно, сегодня сойдемся, посмотрим, ху ис ху. Я, кстати, себе такие ножички изладил, ну просто любо-дорого посмотреть, — и он на метр с гаком, словно заправский рыбак, развел ручищи в стороны. — Вот такие, с долами, из рессорной стали. В общем, Вася, давай завтра. В это же время на перекрестке трактов Пулковского и Волховского. Лады?
— Лады, — сразу согласился Буров, крепко поручкался с шевалье, и тот на пару с Донатасом Танкистом отправился готовиться к сражению. Что он, что прибалтиец-фашист со спины были похожи на шифоньеры…
«А говорят, на кладбище все спокойненько, средь верб-то, тополей и берез». Буров посмотрел им вслед, усмехнулся, бросил взгляд на покойницу Наливайко и, так и не использовав по назначению «Стюардессу», подался из юдоли печали. На душе у него, несмотря на антураж, было радостно — ура, шевалье жив-здоров и находится рядом. Ну, теперь можно и повоевать. Скоро не будет ни рептов, ни кинозавров вульгарисов, ни барона де Гарда — только море дымящейся крови…
Так, полный мыслей и радужных планов, Буров убрался с кладбища, глянул на безобразие, символизирующее скорбь, нахмурился и пошагал к машине.
Рубен Ашотович был не за рулем — плюнув на все законы коспирации, он разговаривал — и, сразу видно, по душам — с каким-то мужиком в комбинезоне. Чувствовалось по всему, что если даже они и не друзья, то добрые хорошие знакомые. Скорее всего — бывшие сослуживцы. Буров в секретной службе что-то понимал — он терпеливо подождал, пока мужик отчалит, выдержал должную паузу и уже в машине с невинным видом спросил:
— Никак знакомого встретил, Рубен Ашотович?
— Ну ты, Василий, скажешь — знакомого. — Тот, все еще обрадованно скалясь, запустил мотор, клацнул передачей, отдал педаль сцепления. — Это же напарник мой бывший, Васька Штык, когда «негрили» вместе. В гости звал, сказал, что постарел, рассказал по-быстрому о том, о сем, об этом. Землекопа нашего замочили, старого директора замели, в Бомжестане верховодит теперь какой-то Комод, а вчера на кладбище «негры» поймали двух «писателей». Живьем взяли. Одного избили до полусмерти и выкинули на свалку, другого, как бы это помягче сказать, сделали гомосексуалистом и выкупали в Дудергофке. Пусть подмоется, сволочь. Если даже и выплывет, то пидором гнойным. — И, поймав недоуменный взгляд Бурова, Рубен Ашотович пояснил: — «Писатели» — это жесточайшие враги и первые конкуренты «негров». Ведь те как — ночью камушек опрокинут, днем за дополнительную плату подымут, и все довольны. А «писатели» положат глаз на памятник посимпатичнее, прикинут его стоимость да и изуродуют надпись, испоганят портрет. Потом же по телефону сообщают родственникам, что, мол, такое вот случилось дело, и называют адрес мастера, который может беде помочь. И жди теперь, пока этот камень отреставрируют — ни опрокинуть его, ни поднять. В общем, все «писатели» — гады. Падлы, суки, сволочи, ложкомойники…
Так, не прекращая разговаривать на кладбищенские темы, ехал Буров с Рубеном Ашотовичем по летнему городу Ленина. И нисколько не волновался по поводу выпитого винца — по документам они значились сотрудниками контрразведки «Роса», прибывшими в длительную служебную командировку из далекого и славного Оленегорска. А кроме того, на торпеде «жигулей» имелся миленький картонный прямоугольник, из лаконичной надписи на коем явствовало, что остановке, равно как и проверке, данные «жигули» не подлежат.
[365]
Вот так, с пламенным приветом, пошли все на хрен. Мелькали светофоры, скрипели тормоза, катился Вася Буров со товарищи по делу секретному, служебному, сугубо конфиденциальному, а если глянуть в корень — конкретно мокрому. По душу Васнецова, полкана из ГБ, если, конечно, эта сволочь уже не заложила ее рентам. И никакой он не полкан, так, жучка шелудивая, нечто теплокровное, двуногий, хищный, смердящий зверь. А как похож на хомячка — щечки круглые, взгляд бесхитростный, сам весь из себя такой покладистый, елейный, добрый. Впрочем, у Бурова полковник Васнецов почему-то ассоциировался с хорьком, может быть, благодаря своему имени-отчеству: Тимофей Кузьмич. Мультфильм был детский про хоря, которого звали Тимоха. Правда, тот Тимоха не драл у женщин скальпов с лобков…
А «жигуленок» знай себе урчал мотором, сигналил поворотниками, вибрировал подвеской. Арутюнян потел, концентрировал внимание и на рожон не лез — рулил по правилу трех «д» — дай дорогу дураку. У нас ведь, если верить классику, две беды — дураки и дороги. Эх, если бы так…
Наконец, пересекая город с юга на север, протащились по Московскому, миновали центр, затем Аптекарский остров и выкатились на Приморский проспект. Отсюда до цели экспедиции оставалось уже недалеко.
— Рубен Ашотович, тормозни-ка у ЦПКиО, — сам не зная почему, сказал Буров, вылез из машины, покрутил головой. — М-да, все течет, все меняется. Где же вы, вековые, стеной, мачтовые сосны до неба?
А память тут же отфутболила его на двести лет назад, показала явственно, во всей красе великое Елагинское хозяйство:
[366]
огромный, крытый красной медью дом, мощные, из полированного гранита, колонны которого делали его похожим на дворец, грандиозный парк, разбитый строго регулярно, на аглицкий манер, хитрые оранжереи и хозяйственные постройки, бесчисленные беседки, баскеты и мосты. Все — в небывалой заботе, ухоженности и опрятности. Еще Буров вспомнил, как принимал его главный директор придворной музыки и театра.
[367]
Вспомнил свою комнату с кожаными обоями, расписанными маслом по перламутровому фону, с дверями из красного дерева, украшенными бронзовыми накладками, и с мебелью, обшитой бархатом малинового цвета, с серебряными кистями и золотыми шнурами. В зеркальном потолке, помнится, отсвечивало пламя жирандолей, в большом хрустальном шаре плавали живые рыбы, пол был инкрустирован порфиром и черным мрамором и представлял собой узорчатый невиданный ковер. А напольная севрская ваза бирюзового цвета с украшениями из белого бисквита, а большие бронзовые канделябры в форме античных амфор, а огромный, во всю стену шедевр с изображением святого семейства! Впрочем, бог с ним, со святым семейством. А вот саженные осетры, свежие — это накануне Масленицы-то! — малина, земляника и ананасы — вот это да. Не говоря уже о салатах из соленых персиков, гусиной печени, вымоченной в меду и молоке, жареных хавроньях, выкормленных грецкими орехами и напоенных перед забоем допьяна лучшим венгерским. Ну, на фиг, лучше не вспоминать. И не слушать всхлипов музыки, доносящихся из-за ограды, за которой отдыхают так центрально и культурно…