Седьмой роман Меира Шалева
В современной израильской литературе Меир Шалев занимает отдельное место. Настолько отдельное, что без остальной израильской литературы можно было бы даже и обойтись. Как обходимся мы среди всех колумбийских писателей одним лишь Габриэлем Гарсиа Маркесом.
Шалева принято сравнивать с Маркесом, и действительно у них много общего: создание собственной сложной мифологии, превращение провинциального в эпическое, бытового — в магическое, упорное заклинание времени памятью. Тем не менее про Шалева нельзя сказать, что он «израильский Маркес», потому что, взобравшись на плечи гиганта, он пошел дальше, гораздо дальше. В руке он держит Танах, в зубах сжимает манок на птиц, людей, насекомых и прочую живность. Писатель-деревенщик, эрудит и умница, острослов и враль-затейник. «Я позволяю себе быть откровенным только с чужими. Им я поверяю свою самую откровенную ложь».
Все его романы написаны от первого лица. На Востоке рассказчик — это профессия, и Шалев, стремясь, чтобы все фокусы были честными, щедро делится с читателями секретами мастерства. Откуда берутся истории? Они берутся из памяти и воображения. Шалев играет с памятью — своей и чужой. В одном романе герой с детства подслушивает, собирая истории; в другом — опирается на память сестры, признаваясь: «Слова и факты протекают сквозь меня, словно медяки сквозь дырявый карман. Зачем помнить то, что можно придумать? Но запахи и картины, но вкусы и прикосновения — эти врезаны в меня, как надпись в надгробный камень».
Свой первый роман под названием «Русский роман» Шалев представил читателям в 1988 году. Ничего подобного в литературе — не только израильской, но и мировой — не случалось с момента появления «Ста лет одиночества», написанных за 21 год до этого.
Действие происходит главным образом в мошаве Нахалаль, реально существующем на карте Израиля населенном пункте, где автор, собственно, и рос. Будучи чрезвычайно благодарным читателем, я все же не стал совершать в Нахалаль паломничество. Было бы наивно питать надежду обнаружить там что-нибудь или кого-нибудь из того мира, который описан в романе. Все прототипы уже умерли, все дома перестроены, вряд ли сохранилась даже та водонапорная башня, с которой на первой странице неуловимый любовник кричал: «Я трахнул дочку Либерзона!»
Если посмотреть на «Русский роман» глазами одного из идеологических лицемеров и социалистических ханжей, которые в изрядном количестве выведены на его страницах, то Шалев написал возмутительную сатиру на первых (а заодно на вторых и третьих) еврейских поселенцев — тех самых, которые строили бараки и осушали болота. Собственно, сама фабула «Русского романа» может показаться кощунственной: дедушка рассказчика завещает похоронить себя не на кладбище, а в саду собственного дома, намереваясь таким образом отомстить деревне за нанесенную ему когда-то обиду. Месть удается на славу. Внук начинает хоронить в саду всех, кто когда-либо жил в мошаве и принадлежит к первому поколению поселенцев. Места на «Кладбище пионеров» покупают за бешеные деньги старики и старухи, которые в молодости, не выдержав непосильного труда, сбежали из Нахалаля в Тель-Авив или Америку. Деревня возмущена, но ничего не может поделать. Разбогатев, герой покидает ее. Впрочем, не только он.
Шалев заботливо следит за тем, чтобы все актеры по окончании действия покинули сцену. Кто не смылся загодя, если и выживает, то только чудом. Даже сам рассказчик часто находится в группе повышенного риска. Держа жизнь за руку, смерть свободно разгуливает по романам Шалева с первой страницы до последней, выкашивая людей, как в греческой трагедии. Чем дольше тот или иной персонаж продержался в повествовании, тем значительнее его кончина. Все по справедливости, и есть над кем лить очистительные слезы.
Есть, есть над кем! Потому что о каждом мы успели услышать такое количество историй, анекдотов и сплетен, какого не слышали о своей родной тете. Шалев, бытописатель прошлого и изобретатель новейших литературных технологий, дорисовывает героев на протяжении всей их нелегкой жизни, дополняя новыми чертами, мыслями, болью.
Метод, который изобрел Шалев, я назову, за неимением лучшего термина, «голографической литературой». Эффект достигается за счет того, что на протяжении всего неторопливого на первый взгляд повествования автор, как иголка в швейной машинке, мечется между прошлым, настоящим и future-in-the-past, и все три времени незаметно для читателя оказываются намертво сшитыми суровой нитью судьбы. Намеки, указания и предсказания того, что произойдет на странице 447 можно обнаружить на страницах 8, 17, 23 и далее вплоть до страницы 412. Откройте наугад любую из книг Шалева, прочтите с полглавы, и вы, хоть и на скорую руку, познакомитесь со всеми ее обитателями, узнаете, кто кого любит и кто кого ненавидит, что было и что будет, однако останетесь в таком же неведении относительно финала, как и читатель, подобравшийся к нему через всю толщу романа. Время у Шалева — греческое, кольцевое, держащее курс на Итаку. Но, как сказал совсем другой автор: «В наш век на Итаку ведут по этапу». Мучительный этап продолжается ровно столько, сколько нужно, чтобы рассказать все истории или ответить на почти все вопросы женщины, к которой обращено повествование. «Я кончаю, потому что я так или иначе ответил тебе на большинство твоих вопросов».
Гетеросексуальный писатель, как правило, выбирает мысленным адресатом женщину — реальную или воображаемую. Она вовсе не обязательно должна быть его возлюбленной. Роман «В доме своем в пустыне» обращен к сестре, которая сама присутствует в романе и, кроме того что поддерживает худую память рассказчика, создает вдобавок некий противовес четырем женщинам старшего поколения — бабушке, маме, черной тете и рыжей тете. В этом романе Шалев поставил один из самых дерзких своих экспериментов, приговорив героя быть взращенным пятью женщинами в доме, где нет других мужчин, кроме него самого, потому что все мужчины в их роду погибают дурацкой смертью в самом расцвете сил. Герою 52 года, он возмутительно старше покойных дедушки, отца и дядей, и бабушка, дожившая до ста одного, обещает ему, что не покинет этот мир, пока не увидит его похороны. «Когда ты уже умрешь, Рафинька?»
Еврейский юмор и самоирония — вот тот трамплин, с которого Шалев прыгнул выше Маркеса. Еврей пролез в «Любовь во время холеры», прокрался в «Сто лет одиночества». Притаранил свою Сказку Сказок и смех сквозь слезы. Интересно, если бы Габриэль Гарсиа вырос не в Колумбии, а в Израиле, что бы он написал? Впрочем, на этот вопрос есть ответ, который в переводе с идиша звучит так: «Если бы у бабушки были яйца, она была бы дедушкой».
Но кроме шуток израильские писатели располагают еще и таким мощным орудием, как Танах, идущий в одном пакете с Землей Израиля. Поколение первой алии шагало по Изреэльской долине, нажимая одной рукой на плуг и сжимая Библию другой. Про Шалева, приходящегося первой алие внуком, можно сказать то же самое, но уже в фигуральном смысле. Бабушке и дедушке Танах дал право на эту землю, внуку — право писать об этой земле на возрожденном иврите.
«У нее было твердое русское „р“, глубокие влажные „л“. Когда-то все отцы-основатели говорили так, но воздух Страны разбавил густую слюну в их ртах, приподнял их нёба и расширил горла». Все верно — разбавил и расширил, но произошло это в третьем поколении. Даже у второго слюна была еще густовата, и музыка в их языке появлялась, только когда они пели. Возрожденный иврит требовал больше игр, больше легкости, больше носителей.