Скоро Шемиот-отец уехал. Целуя руку Алине, он шепнул:
– Приезжайте ко мне завтра, Ли…
Она затрепетала от радости, не смея спросить, чем же он занят сегодня?
Все провожали Шемиота-отца в переднюю.
В глубокой тоске Алина вернулась на место к столу.
Христина и Юлий целовались, любуясь панорамой города.
Полуденное солнце ярко освещало снег на крышах. Верхушки деревьев и труб бросали неподвижные то короткие, то длинные тени, Птицы часто пролетали над этим каменным морем. Небо было того неприятно-голубоватого цвета, который напоминает плохую акварель.
«Что мне делать до вечера? – подумала Алина, изнемогая от тоски. – Как странно… многое изменилось в моей жизни, но это не повлекло за собою внешних перемен. По-прежнему я боюсь пойти к Генриху без его позволения и большую часть дня совсем одна… Генрих логичен, предлагая мне переехать к нему… По крайней мере, я была бы с ним неразлучна… Мы могли бы уехать путешествовать… и потом, после слов доктора Мирского, я вижу, что репутация моя подорвана.»
Христина чему-то нервно смеялась. Юлий старался поцеловать ее в шею. Он усвоил себе неприятно-развязный, едва не наглый тон с Христиной. Это удивляло Алину. Витольд пришел, неся на подносе маленькую спиртовку.
– Как хотите, господа… но я еще сварю кофе по-турецки… Покуда он возился с ним на столе, с которого горничная не сняла еще остатки пломбира, фрукты, ликер, Алина не издала ни звука. Тоска, тоска…
– Вам налить, Алина?
– Нет, благодарю…
– Это жаль. Кофе превосходен.
Однако Витольд оставил сейчас же свою чашечку, облепленную кофейной пеной, и скрылся. Он торопился к Мисси Потоцкой, которой назначил свидание на вернисаже.
Горничная убирала со стола. Юлий дразнил попугайчиков. Христина подсела к подруге.
– Ты молчишь, Алина?…
– Я немного устала…
– И что думаешь о моей свадьбе?…
– Я тысячу раз поздравляю тебя…
Христина пожала плечами. Она бормотала сквозь зубы, что вышла замуж, так как жизнь с Витольдом невыносима. Сам же Юлий не внушает ей слишком большого отвращения, и потом выполнять механически роль жены…
– Все это не то, Алина… Я поступила, как те женщины, которые, любя одного, идут на содержание к другому…
Генрих Шемиот сам открыл двери Алине.
– Я один, Ли… – сказал он, не давая ей времени поздороваться, – Юлий и Христина в имении… Лакея я отпустил на сегодня.
Он поднял ее вуалетку, мокрую от снега, и, целуя медленно в губы:
– Милая Ли…
Она бормотала, задыхаясь:
– О Генрих… я так счастлива, я думала, умру от волнения, когда я звонила у твоей двери…
В его кабинете все было так же, как при Кларе. Та же лампа под абажуром из белых бисерных нитей освещала зеленый мраморный письменный прибор, и разрезанную английскую книгу, и чудесную свежую сирень, нежно белевшую на тумбе.
Тот же мраморный Данте задумчиво ждал Беатриче, и тот же запах мускуса, амбры и розы из всех складок портьер, ковра, самого Шемиота.
Они снова обнялись.
– Как ты мило одета…
Она улыбнулась.
– Если ты доволен.
Это было действительно изящное платье бледно-голубого цвета с серебряным кружевом, падающим спереди легко и просто. На плечах крылышки из того же кружева, низкий вырез и узкий длинный рукав, и узкая бархотка под грудью. Восемь гофрированных оборочек внизу платья производили легкое frou-frou при движениях Алины.
Шемиот учтиво слушал ее.
Ощущение оторванности от всего мира рождало в нем жажду страсти и жестокости. Он сознавался себе, что еще ни с одной женщиной не испытывал ничего подобного. Как всегда, в нем поднялась сначала жалость к Алине, жалость увеличила желание, а желание ослабило волю.
Выражение его глаз изменилось. Оно было так же нежно, как и раньше, но в нем сквозила ирония, смешанная с торжеством собственника.
Он сказал:
– Знаете, дорогая… я привез вам из имения… О… я не хочу быть смешным… я не нахожу это подарком… я привез вам, Ли, розги.
Краска медленно залила ее лицо.
Она возразила сдержанно:
– Какая неуместная шутка…
– Но это менее всего шутка, Алина!
– В таком случае… Нет, право же… я не хочу думать о вас дурно, Генрих… возьмите свои слова обратно.
Он слегка улыбнулся. Она испугалась замкнутого и холодного выражения его глаз. Она обняла его крепко, лепеча: «Нет, нет, сегодня пусть он не наказывает ее… сегодня нет…»
– Почему?…
И он снял ее руку со своих плеч.
– Почему сегодня. Ли, вы так малопослушны?…
– Потому что сегодня я ни в чем не виновата перед вами, Генрих…
– Очень хорошо. Длина… Предположим, что я накажу вас… ради своего каприза?…
Она содрогнулись. Как он раскрывал свои карты с очаровательной легкостью?… Но она не хотела подобных оскорбительных признаний!
Она прошептала с отчаянием:
– Нет, нет…
– Вы не логичны…
Она зарыдала от стыда и горя. Тогда она была виновата… но теперь она не виновата… а ради его удовольствия – это так унизительно, так ужасно. Она бросилась перед ним на колени, не понимая, что своим отчаянием, слезами и мольбами удваивает его желание.
Шемиот сказал ей с обычной учтивостью:
– Эту сцену я давно предвидел, Алина… я знал все ваши возражения и упреки… я знал, что вы поступите именно так… своевольно и необдуманно. Сегодня у вас нет другой вины передо мной, кроме вины протеста… Но это очень тяжкая вина, Алина…
Она подняла на него робкие глаза, улыбнулась сквозь слезы и пробормотала:
– Я обязана верить вам, Генрих…
Теперь она радовалась… Правда, где-то вне ее сознания, не задевая души и не задерживаясь и памяти, у нее скользнула мысль, что они оба лгут друг другу и она катится куда-то на дно, в грязь, но это было смутно, безболезненно и мгновенно.
Шемиот не хотел помочь ей. Он только отдал Алине бронзовый ключик от шкапчика, в котором хранились его ценные вещи и бумаги… Она плакала, а Шемиот спокойно следил за ее движениями и любил ее больше всего на свете.
Алина не могла бы объяснить, почему так уверенно она узнала, что ей нужно сделать сейчас и почему она инстинктивно угадывала ту форму своего повиновения, которая особенно волновала бы Шемиота.
Так, она сама увидала хрустальную вазу стиля ампир с двумя ручками по бокам и плоским, словно срезанным, горлышком. На ней было два белых матовых медальона, где золотые монограммы Шемиота перевивались фиалками.