— Пьяный, что ли? — толкнули его. — Смотри, куда прешь.
Зайцев, тыкаясь и оступаясь, прошел рынок насквозь — вышел через другие ворота.
Здесь стало легче. Не легко. Но легче.
— Товарищ, туфельки почем? — окликнул его голос.
Перед ним стояла женщина, показывала ему в бок. Зайцев машинально хлопнул рукой по карману: туфли.
— Не продаются.
Женщина пробормотала что‑то. Отошла. А туфельки — одна в левом кармане, другая в правом — немедленно налились свинцом и принялись Зайцева жечь, как грешника в аду: одна справа, другая слева.
И все это время он ел — сначала Зоины чулки, потом блузку, потом туфли.
Как назло Зайцеву вспомнилось: раз соседки в их квартире обсуждали некую Таньку, которая «плохо питалась» и «ребенок получился рахит». Зайцев видел во дворе эту Таньку, вспомнил «рахита»: тихий серьезный малыш на тоненьких кривых ножках и с большой головой копал совочком в городской пыли… При этом воспоминании мысли Зайцева опять заметались. Он почему‑то уже нацелился увидеть Зоиного ребенка загорелым юношей‑спортсменом. Или плечистой девушкой в майке. «Ребенку нужно молоко», — дунуло в уши: где он это слышал? Неважно. Нужно.
Мимо трещали по булыжной мостовой телеги, прокатили колесо мальчишки. Шли прохожие в бедных ситцевых и холщовых уборах — как не похожи на ленинградцев. До них Зайцеву, впрочем, дела сейчас не было. Ни разу в жизни не бывав ни отцом семейства, ни мужем (и даже не собираясь таковыми становиться в обозримом будущем), он рухнул в бездну забот сотен тысяч ленинградских папаш.
Что делать?
Карточки? Их мог выдать товарищ Емельянов. Но где же который день носит этого чертова товарища в его чертовом черном авто?
Чтобы раздобыть еду без карточек, нужно было идти на рынок.
Чтобы идти на рынок, нужны были деньги.
Чтобы раздобыть такие деньги, надо было продать что‑то нужное.
Зайцев быстро сбежал по этим ступеням логики.
У него не было ничего нужного — только необходимое. Как правило, в единственном экземпляре. Он не мог ходить без штанов. Да и они чиненые‑перечиненые.
Решил: ботинки. Выменять на какое‑нибудь дерьмо — не в носках же ходить. А разницу проесть. Ботинки хорошие, заграничные, из закромов товарища Кирова. Даже сапожник ККУКСа отметил: хорошие.
Но менять — как? Какое‑то время все равно придется стоять на толкучке в одних носках. С ботинками в руках? Или связать шнурками и повесить себе на шею?..
Зайцев сделал то, что совсем от себя не ожидал — ибо в этот момент действительно превратился в затурканного, загнанного отца семейства — отца‑неудачника, отца‑недотепу. Сел на каменную кладку ограды. Закрыл лицо ладонями, громко сказал:
— Пуух! — И несколько раз хлопнул себя по дурной голове.
— Что, отец? — спросил голос. Зайцев вскинулся, как ужаленный.
И только потом понял, что «отец» здесь было таким же нейтральным обращением, как «гражданин».
Мужичок участливо склонился:
— Душа горит?
Очевидно, принял за похмельного страдальца.
— Помаленьку, — ответил Зайцев ответом, который подходил на любой вопрос, отвечать на который не хотелось.
Мужичок охотно сел рядом. Вынул кисет. Ловко скрутил цигарку. Раскурил — протянул Зайцеву. Тот послушно принял. Попробовал: дым резкий, но душистый.
Мужичок тоже сунул в рот папиросу.
— А что, отец, война, говорят, скоро.
— С кем? — вынул изо рта папиросу Зайцев.
— Черти знает. С японцами. Или с англичанкой.
Гражданин оказался словоохотливым.
— Говорят только, что Деникин уже на ероплане прилетел, и с ним хорунжие, которые тогда за кордон ушли. Вон солдат‑то пригнали. Одних коней, говорят, целый поезд. Мол, курсы из самого Питера. Какие еще такие курсы?
— Курсы и курсы.
— Из самого Питера чтобы тащить?
— А что не так в курсах?
Мужик не спеша затянулся. Выпустил. Посмотрел, как дым рассеялся в солнечном свете. Объяснил:
— Курсы это у бухгалтеро́в, например, у их — курсы. У женского пола — курсы. Это бывает. А у кавалерии какие ж такие курсы? Во‑во. Брехня. С просто так российцы сюда столько кавалерии не стянули бы.
Мужик покачал головой. Зайцев глянул на него — не наседочка ли из НКВД? Табачок, разговорчики — и скользкий поворот: Деникин, то, се…
— Не знаю, не слыхал, — холодно обрубил он и выбросил недокуренную папиросу. — Я приезжий.
Мужик наклонился, поднял папиросу. Обдул.
— Больно сердит ты.
Убрал ее и пошел своей дорогой.
— Товарищ, — тут же окликнул Зайцева нетерпеливый женский голосок. — Почем туфельки продаете?
Глава 11
Зайцев тщетно пытался поймать его взгляд — заместитель товарища Емельянова был безнадежно косоглаз. Одно недремлющее око смотрело прямо, другое съехало на сторону, как будто его обладатель постоянно ждал нападения справа.
Зайцев решил глядеть в то, что было нацелено вперед.
— Вы хотите, чтобы вам позвонили. Вижу по вашему лицу. Кто вас устроит? — холодно поинтересовался Зайцев. — Начальник ленинградского угрозыска? Представитель партийного руководства? Начальник Ленинградского ГПУ? — блефовал он. Потому что, конечно, начальнику ГПУ по городу Ленинграду товарищу Медведю плевать было на провинциальные беды какого‑то там мильтона.
Зам вздохнул.
— Ладно. Давайте сюда ваши ленинградские карточки, — недовольно выговорил он. — Придумаем что‑нибудь. Переоформим. — И пригрозил: — Временно.
— Товарищ дорогой! — вскинулся Зайцев. — Я вам битый час твержу: нет у меня карточек! Утеряны!
Оба глаза съехали к носу. Который теперь врет, было не понять.
— Я без санкции товарища Емельянова решить ваш вопрос не могу, — опять загудел зам.
Сказка про белого бычка снова вышла на репризу.
— Хорошо. Спросим товарища Емельянова.
— Он вышел. Скоро вернется.
Зайцев вспомнил черный «Форд» и кавалькаду грузовиков с красноармейцами. И телегу, на которой стоял пулемет.
Не выглядело это так, что товарищ Емельянов «вышел» — и скоро вернется, вот что.
Но все равно ответил, как подобало настырному посетителю:
— Я дождусь. Здесь.
— Нельзя.
— Он же скоро вернется.
— Не разрешается.
— Когда он вернется?