Глаза его снова морозили курсантов.
— Только настроения ваши никому не интересны. Приказ есть приказ. За неповиновение — трибунал. Надо будет — весь курс под трибунал, под расстрел пойдет.
Он остановился напротив Журова.
— Не сомневайтесь. Это армия. Незаменимых нет.
Но голубые глаза спокойно смотрели в ледяные серые.
Журов снял фуражку. Движения его были спокойными, плавными. Зайцев знал эту подчеркнутую плавность у ленинградских бандитов. Она предвещала единственное и неизбежное развитие событий. «Сейчас даст ему в морду», — на миг ахнул он.
Но Журов не размахнулся. Не сунул коротким жестом кулак в живот. Не боднул противника головой в лицо.
Он так же спокойно отстегнул кобуру с пистолетом. Положил ее в фуражку. Протянул товарищу Тухачевскому.
Зайцев увидел бледное, совершенно побелевшее лицо Артемова. Он и не знал, что живой человек может так бледнеть — до восковой прозрачности.
Журов стоял с фуражкой.
Тухачевский не вынул рук из‑за спины. Лицо его не дрогнуло ни мускулом. Это был поединок воль. Журов тоже ничуть не изменился в лице. Не сводя глаз, спокойно уронил фуражку плашмя — в пыль, у сверкающих сапог товарища Тухачевского. Рывком отдал честь. Резко развернулся — прямая спина, вздернутый подбородок. И покинул строй. Шаги его, казалось, отдавали в ребрах. Зайцев не сразу понял, что это бухает его собственное сердце.
— Превосходно. Ну что ж, — медленно, как удав, разматывающий кольца, развертывал фразу Тухачевский. — Подождем прибытия товарища Буденного. Вашего непосредственного командира. А пока командуйте вольно, товарищ Баторский.
— Строй. Воль‑на! Раз‑зой‑тись!
С шорохом порядок расстроился: люди пошли, побрели, зашагали прочь. Но еще не решались глядеть друг на друга.
Зайцев сделал несколько шагов. Остановился, точно не узнавая, где он. Трибуны разевали пустую пасть.
— Товарищ Зайцев! — подал голос Емельянов. — Вы идете?
— Нет, — неожиданно просто ответил Зайцев. — Я не иду.
Повернулся и пошел прочь. Удивляясь этой легкости.
Веселой легкости мертвеца.
Новости еще не дошли в главное здание — купеческий чертог ГПУ сиял. Секретарша проводила Зайцева к телефону: черная трубка лежала на столе, междугороднее соединение.
— Алло. Товарищ Коптельцев.
— Трескаешь там арбузы, Вася?
Если бы Зайцев не знал наверняка, что Коптельцев его ненавидит, он бы решил, что они лучшие друзья. С горшка.
— Так точно. Трескаю.
— «Так точно», — передразнил Коптельцев. — От армейских наблошился?
«Накатил он там, что ли?» — с сомнением скосил глаза на трубку Зайцев. Как будто мог, принюхавшись к рожку, из которого шебуршал голос, уловить ответ на свой вопрос, на идиотски веселый тончик начальника угрозыска.
А Коптельцев все веселился:
— Паек слопал уже? Понравилось?
— Посылку мою получили?
— Получили, осмотрели, приобщили, отреагировали.
— И?
— А. О. У. Э.
«Точно поддал, подлюка».
— Товарищ Коптельцев?
— Ты связывай буквы в слова, Вася. Чего хотел?
— Хотел узнать. Совпали ли отпечатки на пепельнице или на ложечке, что я прислал, с отпечатками на пустых гильзах из‑под газовых снарядов или на вагоне Пряника — засове, замке…
— Совпали.
Зайцев почувствовал, как волосы на затылке шевельнулись. И даже обернулся на миг — не сквознячок ли от двери, приоткрытой любопытной секретаршей? И тут же понял, что это не сквознячок. Разочарование? Печаль?
— Не совпали. Какая разница.
— То есть?
— Не важно это уже, — неожиданно поскучнел Коптельцев. — Выдвигайся обратно ближайшим поездом. Кончен бал.
— Как это?
— На вокзал звонили, проездной выправили. Обратись к начальнику вокзала. Документом только сверкни.
— Как?
— Возвращайся, и все.
«Он не может знать», — уверил себя Зайцев. О том, что случилось на ипподроме, не знают еще здесь. Не то что в Ленинграде.
— Что за хрень?
— И знаешь что?
Зайцев несколько секунд слушал потрескивающую тишину.
— Ее с собой не бери.
— То есть?
— Сам решай. Полюбила телеграфиста. Климат понравился. Решила остаться.
Голос был такой, будто Коптельцев сказал секретарше захватить со склада канцелярские кнопки.
— А если не решила?
Трубка опять помолчала.
— Как угодно. Несчастный случай. Попала под лошадь. Утонула в тихом Доне. Или там шальная пуля кулака‑казака убивает храбрую комсомолку. Шутка. — Но тон был серьезен. — Короче, Вася. Работай.
И повесил трубку.
Последняя глава
Зоя напрасно пыталась отгородиться от Патрикеевой своей книжкой. Патрикеева была из тех, кто считал чтение всего лишь формой молчания, а молчание — приглашением к разговору. То есть болтала без умолку.
— Вы не знаете, почему отменили бега? А вы? — тут же обернулась она на вошедшего Зайцева.
— Не слышала.
— И вы тоже не слышали? Вы же каждый день ходите в ККУКС… — Но тут Патрикеева сообразила, что сболтнула лишнее: знать, куда ходит Зайцев, она — в ипостаси доброй самаритянки, приютившей командировочных из Ленинграда по просьбе товарища Емельянова, — не могла. И скосила глаза на свои постукивающие спицы. Из‑под них тянулось что‑то полосатое. Внезапная тишина показалась Зайцеву оглушительной.
— Зоя, вы не польете мне на руки?
Рукомойник по случаю жары выволокли в сад.
— С какой стати? — сразу набычилась та.
«Ну и пошла к черту», — хотел сказать Зайцев.
— Сделайте такое одолжение, — терпеливо попросил он. — Что‑то у меня локоть сегодня плохо разгибается.
Зоя недоверчиво оторвала глаза от страницы — явно впервые слышала о локте. Но книгу отложила. Патрикеева глянула поверх спиц.
— Вы рукомойник‑то потом как наполните? С локтем‑то? Таз‑то таскать. Я помогу!
— Да что вы, спасибо, не надо. Мы справимся.
Патрикеева приподняла зад, откладывая вязанье.
— Да куда ж вам и ей. Воды нанести‑то.
— Справимся, я сказал! Спасибо.
В саду пахло разогретой листвой, травами. Томно гудели на лету тяжелые пульки насекомых. Зайцев закатал рукава. Зоя хмуро наклонила кувшин. Причин у этой хмурости могла быть тысяча. Он уже научился не принимать это на свой счет.