— Здесь хорошо, да? — оптимистично начал Зайцев.
Она посмотрела на него как на безумца.
— Солнце, воздух, природа, — уточнил он.
Настоявшаяся на солнце вода была теплой.
— Чего хорошего? — соизволила Зоя.
— Не то что в Питере!
— «Природа». Скукота.
— А я бы мог здесь жить. Купил бы себе индюка. Домик, садик, красота. А вы?
— Ни за что.
«Черт».
— Вот что в Питере, скажите? Сырость, холод, ветер. — А сам ностальгически подумал: «Ветер бы сейчас не помешал». И даже ощутил на губах вкус невского ветра, услышал скрипучие крики чаек. — Для ребенка‑то здесь расти — самое оно.
— Чушь.
— Не чушь, а медицина и гигиена. Сплошные витамины и калории. Как в санатории.
Позади скрипнула дверь. Патрикеева толкнула ее задом. Руками обхватывала большой таз.
— Я вам помогу! — льстиво заверила она. А ушки навострила. Колодец, к ее сожалению, был на другой стороне — нужно было обойти дом. Потоптавшись под немыми взглядами Зои и Зайцева, она все‑таки потащилась за водой.
— В старые времена ребенок, может, и связывал женщину, — надменно выговорила Зоя. — Ей приходилось приносить себя в жертву материнству. Менять свою жизнь навсегда. С этим, к счастью, в нашей советской стране покончено. Ребенок сейчас включается в нормальную активную жизнь женщины. Молочные кухни, ясли, очаги снимают ряд забот. Освобождают мать для трудовой активности.
— Я так и думал.
Черт. Ремиз. Зайцев стряхнул капли.
Патрикеева, перегнувшись назад, уже волокла полный таз. Зайцев не бросился ей помогать. Она еще не могла их слышать.
— Мы уезжаем, Зоя, — сказал он тихо. — Командировка окончена.
— Когда? — удивилась Зоя.
— Минуту назад.
— Как это? Но…
Но Патрикеева уже приблизилась достаточно.
— А как книжка ваша? «Тихий Дон» или как ее там? — весело сменил тему Зайцев, и, как ни тупа была Зоя, она сообразила если и не подыграть, то хотя бы заткнуться. — Интересная? Про любовь?
— Отчасти.
— А вот и я, — запела Патрикеева. — Сейчас мы этот рукомойничек наполним.
Вернулись в дом. По лицу Зои Зайцев видел: вопросы так и щекотали ее изнутри. Она, как карась, открывала и закрывала рот. Патрикеева вилась вокруг.
— А как ваш локоть, товарищ Зайцев? Я и не замечала. Что случилось?
— Старые раны. Бандитская пуля.
Патрикеева делано ахнула.
— Может, вам примочку сделать? Тут где‑то была сушеная календула. …Где же она была?
— Примочка — это отлично! Я с радостью! Примочку! — тотчас оживился Зайцев. Патрикеева и дала бы задний ход, но оживление Зайцева гоняло ее по комнате, заставляло открывать крышки, совать нос в жестяные коробочки.
— Скорее же примочку!
— Где же эта календула чертова?.. Где же я ее видела?
— В сенях, может? Точно. В сенях был какой‑то сушеный букетик. Я видел.
Патрикеева глянула на него, как утопающий, у которого из рук вырывают резиновый круг.
— Точно. В сенях. Висит на гвозде, — отрезал спасение Зайцев. И Патрикеева метнулась со всех ног, уповая, что сумеет вернуться тотчас и немногое упустит.
— Езжайте на вокзал, Зоя, — быстро, тихо и твердо проговорил Зайцев. — Сейчас же! Ну!
— А вещи? Чемодан?
— Там встретимся. Шевелитесь!
Нежные уговоры на Зою действовали плохо. А вот когда поджимало, товарищем она, пожалуй, оказывалась правда неплохим, признал Зайцев: не подводила. Зоя метнулась в свой угол, выскочила оттуда с небольшим узелком (Зайцев узнал жирные розы шали) и в дверях столкнулась с Патрикеевой. Обе вскрикнули, ахнули.
— Я вас не ушибла? — медово поинтересовалась Патрикеева. Но Зоя уже выкатилась вон.
В руках у Патрикеевой и правда был сушеный веничек.
— Товарищ Соколова очень обидчивая, — пояснил Зайцев. — Вот женский пол! Ну как с вами прикажете разговаривать? — притворно сокрушался он.
— Что вы ей сказали?
Зайцев подумал, что наконец‑то слышит у Патрикеевой человеческие интонации — обычной бабы‑сплетницы. Но не стал долго раздумывать о том, что бы ей такое скормить. Судки, которые он вынес из столовой ККУКСа, были разложены на подоконнике на полотенце: вымыты и сохли. Солнце нагревало медные бока.
— Знаете что? Не надо пока примочку.
— Но…
— Имущество казенное вернуть надо. Пока не закрылось учреждение. А потом — примочка!
* * *
У Зайцева было несколько правил, которых он придерживался всю жизнь. Правила были очень простые и только поэтому устояли, когда менялся мир; пережили революцию и вписались в советский строй. Одно из них гласило: не обижать малых сих.
Дашке‑курве, мелкому винтику кавалерийской столовой, могло не просто влететь за потерянные судки. В умелых ненавидящих руках анонимного доносчика дело могло быть подано как кража, порча казенного имущества, преступная халатность. Кухня столовой с ее доступом к продуктам и наличием заднего входа, вернее выхода, через который по вечерам выносились полные сумки (в этом Зайцев не сомневался), кишела тонкими сложными интригами. Нельзя было бросать врагиням Дашки жирный козырь. Зайцев бодро пылил к столовой, позвякивая судками.
Было самое жаркое время дня. В открытых окнах маленьких домиков не двигались ни герань, ни коты, ни занавески. Маленькие, будто ссохшиеся воробьи, купались в пыли. Служащие томились в накаленных учреждениях. Прохожие попрятались. Зайцев ощущал, как липнет к телу рубашка, и старался держаться куцей рваной тени тополей и акаций. Он чувствовал, как весь видимый мир чуточку плавится, дрожит и на четверть мгновения не успевает за движениями глазных яблок. То ли усталость, то ли липкий тяжелый сон последних ночей, то ли голод. Он был рад, что скоро уедет отсюда навсегда. От людей, которым он не мог помочь. От дел, которые невозможно уладить, — приходится только смотреть с отвратительным бессилием дурного сна.
В Ленинграде хотя бы все ясно: кто ты, зачем ты и как поступить. В большинстве случаев.
Здание ККУКСа притворялось слепоглухонемым. Зайцев даже подумал на миг, что курсанты опять смылись, как тогда из Ленинграда. И с облегчением увидел, как дневальный разморенно спит на посту, привалившись к стене. Из угла мальчишеского рта повисла ниточка слюны.
Прошел мимо, ступая с носка.
Обед уже кончился. Ужин — еще не начался. В обеденном зале была кафельная тишина. Из кухни не шипели ни вода, ни масло. Только доносился тихий стук. Там перекладывали, убирали вымытую посуду.