Женечкины школьные проблемы не ограничивались учебой. Класс, на две трети состоявший из не очень красивых и не очень счастливых девчонок, Караваева подтравливал – как подтравливают всех странных, слабых, противненьких, плохо одетых и никем на свете не любимых. Это последнее чинный, отменно круглоголовый седьмой «Б» улавливал безошибочно – и Лидино сердечное сострадание ничего не меняло, потому что переживала она не за Женечку, а за умозрительного сироту.
Вместе с тем Женечка доставлял седьмому «Б» немало развлечений. Он регулярно срывал уроки своими «научными экспериментами»: то выпускал, привязав на нитки и держа пучком эти дрожащие вожжи, десяток жуков, из которых едва половина надрывала моторчики на своих принудительных орбитах, другие же влачили по парте сырые привязи и собственные внутренности; а то на перемене, проникнув в класс без ведома дежурных, пристраивал к приготовленному опыту какое-нибудь горбатенькое устройство, в результате чего искомое электричество не искрило, а шипело и корежилось, и жидкость в нагретой колбе, вместо того чтобы мирно переменить цвет, вскипала едкими, едва проходившими в стеклянное горло пузырями и заливала учительский стол.
Никто не понимал, почему возникают такие эффекты: налицо были нарушения преподаваемых законов, и это, кажется, оскорбляло педагогический коллектив больше, чем нарушение дисциплины. Разумеется, признаки бессильной ярости преподов вызывали у седьмого «Б» тихую эйфорию. «Давай, Каравай!» – подбадривали Женечку дылды с галерки. На это Женечка солидно кланялся, выражая всей физиономией и удовольствие от публичности, и некоторое презрение к веселящейся публике. Женечку наказывали – но как-то так всегда получалось, что вместе с ним под горячую руку попадали еще двое-трое из числа киснувших от смеха или под шумок передирающих, шибко двигая локтем, соседскую контрольную. Женечке было наплевать и на очередную запись в дневнике, и на горделивую двойку в журнале; другие же пострадавшие, которым было что терять, со злобой воспринимали урон. В результате Женечку били, и, случалось, жестоко.
* * *
Несмотря на общую благопристойность и инертность, в седьмом «Б» имелся, как во всяком классе, главный хулиган. Это был Колесников Дима, который требовал, чтобы его называли Дима Александрович.
Дважды второгодник, Дима Александрович был старше и крупнее других пацанов, носил пухлые куртки и широченные штаны, нагруженные парой-тройкой килограммов нужных вещей и спадающие мешками на ярко-белые наглые кроссовки. Шевелюра Димы Александровича, пострадавшая от неудачно выполненных дредов, напоминала банный веник. Дима Александрович, как и Женечка, не учился вообще, на уроках слушал рэп, самоуглубленно кивая, похожий, в уздечке наушников, на дремлющую лошадь. С одноклассниками Дима Александрович почти не знался, банда его состояла из пришлых, таких же балахонистых, но более мелких, коротконогих, будто плюшевые медвежата, но на деле очень опасных ребятишек. Банда обычно поджидала Диму Александровича на первом этаже возле мужского туалета, куда лениво втягивалась при появлении усатой, сверкающей очками и бусами завучихи Зои Петровны, при появлении иных угроз женского пола – а хлипкий словесник, единственный, кроме Ван-Ваныча, мужчина в педагогическом коллективе, таковым не считался и сам предпочитал держаться подальше от вертепа, откуда сытно и приторно тянуло анашой.
Дима Александрович сам ни разу не попал из-за Женечкиных опытов: он вообще был для учителей невидимка, слепое пятно на последней парте третьего ряда, на фоне крашеной, жирно блестевшей стены. Однако Дима Александрович считал себя чем-то вроде смотрящего и не уклонялся от выполнения общественного долга. На большой перемене он со вздохом сгребал осклабленного Женечку за шкирку и волок его, шаркавшего на полусогнутых, но каким-то образом сохранявшего важность, на первый этаж, к своим. Там он валил ухмылявшуюся добычу под ноги медвежатам и со словами: «Пацаны, не убивать», – лениво запаливал рыхлый косячок. На туалетном слякотном полу Женечка сноровисто принимал защитную позу, ему одному свойственную: прятал голову куда-то под мышку и сворачивался так, что на виду оставались только круглая спина да громадные окаменелые подошвы с налипшими бумажками. Балахонистые пританцовывали и попинывали жертву, пытаясь ее взбодрить, но выбивая лишь немного пыли да утиное кряканье, имевшее отдаленное сходство с человеческим смехом. Должно быть, Женечкин удельный вес создавал у них ощущение, будто они пытаются играть в футбол мешком с булыжниками. Бдительный Ван-Ваныч, неоднократно разгонявший отчаянными криками эти безобразные танцульки, утверждал, что хулиганы удирали прихрамывая. В свою очередь, Женечка особых повреждений не получал: когда Ван-Ваныч, причитая, помогал вяло шевелившейся жертве подняться на ноги, он видел на лице у Женечки удержавшуюся, хотя и несколько подшибленную ухмылку, которой кровавая размазня под носом придавала оттенок клоунады. Иногда Ван-Ванычу удавалось оттащить Женечку в медпункт, где к его набрякшему носу прикладывали лед и осматривали синяки, напоминавшие не травмы, но фиалки и розы. Но чаще Женечка, отряхнувшись, хозяйственно проверив содержимое своего потертого, но качественного, какой-то министерской солидности портфеля, ссылался на «неотложные дела» и уходил, держась несколько скособоченно, с белым хвостом рубахи, не вполне заправленной в штаны.
«Ну вот как прикажете с этим разбираться? Женя Караваев совершенно закрыт, какая-то каменная крепость, а не мальчик, – сетовал Ван-Ваныч не то в первый, не то в один из последующих визитов Ведерникова в школу, когда пили чай в учительской, все вместе отражаясь и сливаясь щеками в тусклых боках электрического самовара. – Если бы он кому пожаловался, так нет. Будто даже доволен, как все к нему относятся. При том – прирожденный провокатор. Может, даже гениальный по-своему. Ходят по классу эсэмэски, из-за которых лучшие подружки ссорятся насмерть… И какой-то у него посреднический бизнес при списывании сочинений, контрольных…»
Честно говоря, Ведерников не видел большой проблемы в том, что Женечку немножко бьют. Он бы и сам это сделал, если бы мог. Но Лида – Лида просто не находила себе места, то и дело присаживалась рыдать во время уборки. Ведерников впервые видел Лидины слезы – и это при ее-то жизни, где была и пьющая мать с пузырящейся брагой вместо мозгов, и сестра с ее бессмертными метастазами, и четыре года полуразрушенной общаги, куда от автобусной остановки надо было полчаса добираться между двумя непроглядными стенами прутяной и бетонной жути: там каждый год убивали кого-то, находили измазанный труп. Была, наконец, та двусмысленность между двумя мужчинами, которая любую бы угнетала, только не Лиду, понимавшую все это как дело житейское. Так женщина ее простого тяглового склада могла совершенно запросто терпеть свою невозможную реальность – и лить обильные слезы над сентиментальной книжонкой. Женечка и был книжонка, идиотский комикс, в котором имелся и нарисованный Ведерников – вернее, супергерой с преувеличенной мускулатурой, означавший Ведерникова. «Ты, значит, и правда такой хороший человек? – озадаченно спрашивал Ван-Ваныч, прикасаясь к плечу Ведерникова бледными, заметно дрожащими пальцами. – Удивительно, был вроде бы обычный мальчик… Прыгал, нарушал дисциплину… Но спас ребенка, покалечился сам, а теперь фактически заменил этому ребенку родных – кто бы мог подумать? Святые поступки, Олег, святые поступки. Для меня большая честь…» При этих словах Ведерникова охватывало такое пронзительное чувство нереальности, что внезапный гром школьного звонка представлялся ему звуком будильника, который вот-вот вырвет блуждающий ум из хватки кошмара.