С годами Ведерникова все больше беспокоило отсутствие сведений о биологическом отце. Раннюю детскую память уже совсем заволокло, там почти не осталось живых пустот, способных вместить недостающего родителя, – разве что раскрываемая с медлительным скрежетом, оседающая во время раскрывания коричневая дверь, за ней некто в белых, с мороза, очках, трясущий яркую, мокрую елку. Кажется, была какая-то дача: жаркая русская печка, крашенная серебряной краской, низкие оконца, затянутые понизу волной легкого, светлого снега (внутри темнел сугробик поплотней, позавчерашний); промороженная веранда с замечательно звонкими, друг на дружку нахлобученными ведрами, стальной, как у трамвайных рельсов, блеск лыжни, кто-то длинный, трамвайно-красный на лыжне, несущийся широким махом меж рябых от снега сосновых стволов. Что это было такое? Кажется, мать никогда не имела дачи, не любила русскую зиму, не потерпела бы дискомфорта простой деревянной избы. Значит, все это морозное, мерзлое, шерстяное было с отцом, ради отца. Попытка склеить разбитое, восстановить отношения? Глухо, недобро рокотали ночные разговоры на желтой, косо освещенной кухне; днем напряженные голоса перелетали над головой мелкого Ведерникова, будто вспугнутые птицы. Ничего, стало быть, у родителей не вышло. Интересно, почему мать так тотально уничтожила все отцовские фотографии? В результате Ведерников понятия не имел, как выглядит отец, не смог бы, при баснословном стечении обстоятельств, узнать его в толпе.
Ведерников общался со слепым пятном, уже почти не антропоморфным, но таившим в себе загадку его появления на свет. Зачем, ради чего? Неужели ради спасения чужого бессмысленного пацанчика? Всматривание в пустоту, внутри которой, несомненно, был невидимый человек, приводило к расстройству зрения и потере ориентации, к столкновениям с водянистыми, полными зыбких темнот зеркалами. Вынужденно встречаясь со своим глядящим исподлобья отражением по нескольку раз за сутки, Ведерников находил себя недостоверным. Не могло не быть минимального сходства между этим блеклым, без возраста, зазеркальным субъектом и отцом-невидимкой – хотя бы потому, что мать почти не отразилась в непривлекательном облике Ведерникова, разве только угадывалось что-то общее в биении впалых, сливового цвета висков да в жесткой прямой линии рта, из которой улыбка теперь получалась только изломом, углом. Иногда Ведерникову казалось, что он ходит по улицам, будто живое объявление о пропавшем отце. А порой он думал, что нет никакого генетического сходства, нет никакой человеческой связи, и отец не появился у него в больнице после катастрофы не потому, что не был извещен, а просто не хотел себя утруждать.
Так или иначе, протезист, несомненно, приобретал статус отчима. Дыра в жизни Ведерникова кое-как маскировалась его обширной, полнокровной персоной, но она, дыра, по-прежнему существовала, в нее уходил воздух, в нее уносились, на секунду лепясь на грудь, на бородищу, на полосатые штаны доброго протезиста, цветные клочья детских воспоминаний. Один раз Ведерников, тестируя в адском лабиринте экспериментальные, норовившие сплясать кибернетические ноги, так навернулся на поехавшей вкривь и вкось крутоватой лестнице, что покатился, болтая в воздухе протезами, получая удары углами по культям, по ребрам. Последний удар, плашмя, заставил хлюпнуть подскочившее сердце, и перед глазами возникло, в безумном венчике реальности, мутное пятно – такое знакомое, такое родное, что Ведерникову показалось, будто отец сейчас обозначится, выйдет к нему, подаст теплую, очень настоящую руку, поможет подняться.
* * *
Между тем расширялся круг людей, чья судьба сделала такой же, что и судьба Ведерникова, грубый поворот, пусть не настолько разрушительный, но определивший многое. В центре всего помещался, конечно, Женечка.
У Женечки был особый талант попадать в неприятности, каковым талантом пацанчик, на удивление, гордился. Если долго ничего не происходило, он нарывался. Это поразительным образом сочеталось с сугубой заботой о безопасности собственной персоны, со всякими цепкими крючочками, нашитыми изнутри карманов, чтобы не потерять телефон, кошелек, с отсырелой, бурой от его дыхания медицинской маской, которую Женечка педантично надевал в метро, с измерениями, прежде чем умываться, температуры воды, хлеставшей с переменным напором из разболтанного, прыгающего смесителя. Женечка очень пекся о себе – и при этом срезал свой извилистый вечерний путь через нехорошие дворы, где под ногами трещали пластиковые бутыли из-под пива и одноразовые шприцы, шлялся по пустырям, лазал, застревая, как вошь на расческе, в дырьях заборов, на разные интересные ему склады, в том числе на склад металлолома, самый важный и нужный из всех.
Туда Женечка ездил аж на электричке, проникал на территорию непосредственно через проходную, где давно расшатался и мог быть выдран с корнем исцарапанный турникет, а в служебной комнате живые существа были представлены только мухами, сверлившими сонные стекла. За проходной Женечке открывалось привольное пространство сокровищ. Вокруг, сколько хватало глаз, высились колючие, веявшие ржавчиной холмы, погромыхивали на ветру перемятые канистры, от сплющенных в сандвичи бывших «жигулей» по жаре все еще потягивало бензином, и однорукие перегрузчики, управляемые далекими черными фигурками, переносили целые стога тряской, хрусткой, свисающей жирными кудрями металлической стружки. На этом складе Женечке было раздолье. Он набирал полный рюкзак чрезвычайно занимательных деталек, бывших, как ему казалось, частями какой-то очень большой, глобальной машины, которую только он, Женечка, может построить. Далее рюкзак, обрывавший тяжестью лямки, затаскивался на пологий склон, состоявший из черных, намертво спекшихся моторов и удачно прилегающий к ограждению склада; переваленный через бетонную кромку, рюкзак с шумом рушился в заросли, а Женечка шел через проходную демонстративно пустой, потирая оранжевые полосатые ладони на виду у всех присутствующих мух.
Но таким простейшим способом нельзя было утащить со склада все, на что Женечка зарился. Там имелись, например, куски тракторных гусениц, лежавшие, будто аллигаторы, в густой глинистой луже; в другом месте из хаоса прутьев торчало нечто, напоминающее большую старинную амфору, но могущее оказаться авиационной бомбой. На дальнем участке ржавого приволья, там, где спекшиеся склоны поросли капроновой паутиной да жилистой лебедой, даже стоял БТР – без покрышек, намертво заваренный, замаскированный кривой, мелко рябившей березой, и внутри накрененного остова кто-то иногда ходил, гулко бубнил и постукивал. Женечке было страшно интересно, он бы там, в этом глухом утюге, покопался – но все обнаруженные люки, напоминающие, в грубых сварочных швах, подгоревшие оладьи, оставались недоступны. Приходилось довольствоваться мелочью. Всякий раз, выволакивая испачканный рюкзак из матерых, испускавших могучий зеленый дух зарослей крапивы, Женечка преисполнялся предчувствий: ему мнилось, что он понимает, как приладить детальки друг к другу совершенно новым, не предусмотренным их тупыми конструкторами, способом. Иногда получалось, зубья сцеплялись с зубьями, штыри входили в пазы, вырабатывалось странное, как бы зазеркальное движение, могущее быть, например, частью процесса, способного запустить время в обратную сторону. Однако часть выходила совсем небольшая, куцая: три-четыре хромых шажочка – и стоп. А чаще всего железки, на вид прямо родные друг другу, хоть и взятые из совершенно разных механических потрохов, все-таки не желали совмещаться, им не хватало, чтобы встретиться и завертеться, еще каких-то переходных штучек – и всей глобальной машине не хватало частей, она зияла пустотами, пещерами, ни на чем не держалась, лежала руиной на полу. Из-за этого Женечка зверел. Он пер напролом, пропорол подошву сапога загнутой на манер штопора зазубренной стружкой, ссадил жадные лапы до кровавых костяшек, но все равно лез, наглел, часто выхватывал интересную конфигурацию прямо из-под растопыренных крюков громыхающего перегрузчика, обращая ноль внимания на взбешенного человекообразного работягу в мутной кабине.