«Чего я так на него взъелся? – мысленно недоумевал Ведерников. – Говорят, толковый мужчина, отец двоих детей, и школе помог сделать ремонт. А что хорошие ботинки любит, так я, быть может, тоже любил бы, если бы было на чем носить». Но тягостное чувство не отпускало. Появилась Лида, растрепанная, с горящим лицом, споро затерла сырость и сор на паркете, потом сквозь череду раскрытых дверей сделалось слышно, как она опорожняет гулкие банки, как глотает и захлебывается канализация. Отутюженный костюм, который Лида торжественно вынесла Ведерникову, был от пара еще сыроват, а на протезах сияли остроносые, по моде, лаковые туфли, поплоше, чем у чиновника, но тоже очень качественные. Туфли были явно на полразмера меньше, чем нужно, еле налезли, сморщившись от натуги, на затянутую в силикон хрусткую конструкцию. Мать, которая их покупала, не придала этому значения, а Ведерников сразу почувствовал, как слиплись в тесной обуви виртуальные пальцы, и представил в унынии, какие натрет себе за вечер жаркие, пухлые волдыри.
Тут явились, в обнимку и в обжимку, виновники торжества. Женечка был великолепен. Яркий кожаный костюм бирюзового цвета плотно облегал корпус, галстук-бабочка топорщился, пестрый и блестящий, будто конфетный фантик. При каждом шаге Женечка туго поскрипывал, позванивал какими-то цепочками, язычками многочисленных молний, испускал густые волны терпкого парфюма. Ирочка – всегда заходившая за Женечкой, считавшим себе за мужское правило только ее провожать, – выглядела, по сравнению с возлюбленным, как бледное пятно. Свои неяркие волосы она накрутила на бигуди, но они все равно висели плоско, вялыми лентами; платьице жесткого тюля казалось мерзлым, сделанным из ледяной шелухи. Ради праздника Ирочка залезла на каблучищи, отчего походка ее стала опасливой и шаткой. Женечка заботливо поддерживал ее за плечико, за талию и ухмылялся с видом человека, приготовившего всем приятнейший сюрприз.
«Ну что, дядь-Олег, идете, нет? – проговорил он развязнее, чем обычно, с претензией на равенство взрослых людей. – Присоединяйтесь к обществу! Будет хороший алкоголь, не та газировка, которую преподы поставят на столы. Я финансирую!» «Ты знаешь, я не пью, – ровным голосом ответил Ведерников, попридержав Лиду, прянувшую было отвесить взрослому человеку свой килограммовый подзатыльник. – И вообще, мы только на торжественную часть. Потом пейте, пойте, пляшите, а мы уж домой, по-стариковски». На последнее Ирочка фыркнула в ладошку, и Ведерникову показалось, будто нечто, расположенное внутри его тела, но не имеющее плотско-органической природы, тревожно дрогнуло.
Торжественная часть вечера сильно затянулась. В длинном актовом зале было душно, высокие ветхие окна не открывались лет, наверное, двадцать, четыре люстры под желтоватым потолком тлели грудами угольев, словно им для горения тоже не хватало кислорода. Маленькая, страшно скрипучая сцена была украшена гроздьями трущихся шаров, в которых, казалось, шло брожение мутного содержимого. Муниципальный чиновник, с дамскими пятнами на щеках и горячим бисером у корней металлических, мелко блестевших волос, говорил пятнадцать минут. Затем он, как и обещал, предоставил слово «нашему уважаемому Олегу Вениаминовичу, нашему, так сказать, эталону и моральному образцу». На это собрание отреагировало вялым плеском, на фоне которого выделялись сочные хлопки, похожие на кваканье гигантской лягушки, – производимые лыбящимся Женечкой, как убедился Ведерников, оглянувшись на зал. Его вместе с Лидой посадили в первом ряду деревянных, жестко соединенных между собою кресел – и когда Ведерников вставал на протезы, когда поднимался по глухим ковровым ступенькам в гуманные объятия подбежавшего чиновника, он чувствовал себя таким же, как эти кресла: деревянным и скрежещущим.
Он сам не помнил, что наговорил в микрофон, чей сетчатый шар отзывался на одно только дыхание раздражительным шорохом, словно кто-то скреб изнутри ногтем. Должно быть, Ведерников исполнил то, чего от него хотели, потому что повторный аплодисмент был гуще и крепче, а внизу, у сцены, его буквально принял на руки принаряженный, растроганный до теплых слез педагогический коллектив. Спускаясь кое-как, Ведерников успел заметить, что зал монолитен только в первых десяти-двенадцати рядах, а дальше зияют пустоты кресел, темнеют стоячие скопления «взрослых людей» – и там гуляют по кругу некие стеклянные предметы, подозрительно похожие на винные бутылки.
Потом величавая директриса в новом шелковом костюме интенсивного синего цвета, которого от нее никто не ожидал, награждала лучших учеников. Бывшая толстуха Коротаева, получая медаль, так разволновалась, что не могла говорить, только привставала на цыпочки и захлебывалась, будто пыталась глотнуть необычайного воздуха из каких-то высоких слоев атмосферы. Потом начались угощения и танцы. Приволокли на сцену гору аппаратуры, посадили диджея, забавного малого с подвижным резиновым личиком, склонявшегося над пультом с важностью маэстро за шахматной доской. Весело растащили, нагромоздив в углу опасным штабелем, ряды деревянных кресел, попытались выключить люстры, но две из четырех угасли не совсем и напоминали теперь, благодаря чахлому желтому трепету оставшихся ламп, мглистые, с остатками жухлых листьев осенние кусты.
Можно было двигаться домой, но Ведерников медлил. Со странной, болезненной нежностью он смотрел на старых своих учителей. Теперь, когда поклонницы его морального подвига перестали обращать на него все свое внимание, он как бы анонимно видел тяжелые глянцевые руки со следами въевшегося мела, замшевые щеки в пятнах ржавчины, младенчески редкие крашеные волосики, грубую косметику поверх морщин, делавшую знакомые лица похожими на облупившиеся фрески. Сколько лет им было, когда они обучали Ведерникова поэзии Пушкина и законам механики? Около сорока, сорок с хвостом. Он и сам теперь на пороге этого возраста. Никогда не мог представить себе, что станет их ровесником. Были такие строгие, неприступные, застегнутые до горла на мелкие пуговки. Удивительно, сколько всего бесполезного хранит память. Однажды историчка, неловко повернувшись, столкнула с подоконника цветочный горшок, содержавший два колючих листка, плесень и окурок, и на полу среди осколков обнажился целый ком коричневых корней, никак не отвечавший скудости того, что из них росло. Однажды географичка пробюллетенила целую четверть, а когда пришла опять после зимних каникул, в ее движениях, походке, во всей повадке сквозила особая осторожность, боязнь некоторых наклонов и углов, после не исчезнувшая вовсе, определившая ее манеру боком, приставными шажками спускаться по лестнице. Однажды… «Вот, я принес тебе выпить!» – радостно сообщил Ван-Ваныч, возникший вдруг из-за плеча, и последнее «однажды», относившееся именно к нему, медленно растаяло в воздухе. Мягкий и тяжеленький пластиковый стакан содержал красное вино с привкусом чернил – пришлось отпить, чтобы не выдавить ненароком этот пузырь на брюки. «Закуси», – строго сказала Лида, разворачивая для Ведерникова налипший на обертку шоколад.
Между тем в зале было нехорошо. Смутные пары, качавшиеся в медляке, двигались не совсем в такт музыке, сшибались, плавали в каком-то общем водовороте, никак не зависевшем от действий диджея, чей лысый куполок лоснился в полумраке, будто смазанный маслом. Мельком Ведерников увидал на танцполе сиротку и бедняжку: они топтались как-то принужденно и угловато, точно вместе несли застрявшую между ними квадратную вещь, и вещь эта была весьма тяжела. Сразу внимание Ведерникова увел Дима Александрович, одетый по случаю выпускного в похоронно-черный просторный костюм, совершенно уже расхристанный. Передвигался Дима Александрович не очень уверенно, точно опасался в полумраке наткнуться на мебель, рожа у него была мечтательная, на щеке темнел, словно прибитое насекомое, отпечаток коричневой помады. Вообще градус опьянения «взрослых людей» значительно превышал тот, что был запланирован снисходительным родительским комитетом. Две длинные девицы развязно хихикали в углу, причем одна медленно проливала темное содержимое своего забытого в руке стаканчика на бледное платье другой. Медалистка Коротаева пряталась за штабелем кресел и громко икала, высовываясь из своего убежища, будто кукушка из часов. Кто-то плечистый рванул со всей дури окостеневшее почтенное окно, содрогнувшееся по всей высоте, раз, другой, и на третий раз створа со страшным треском разверзлась, хлынул в духоту темный сладкий воздух, на лепные прически двух мирно сидевших учительниц посыпался прах, качнулись связки шаров.