Тут послышался настойчивый, дробным горохом, стук в дверь. «Олег Вениаминович, можно вас попросить…» – громко прошептала щель, наполненная ломаной синевой. Директриса едва успела отскочить, когда Ведерников, чрезвычайно раздраженный и стуком, и шепотом, всем этим лишним наслоением абсурда на то, что он чувствовал, тычком трости распахнул дверь в коридор.
В коридоре тем временем сильно прибавилось народу. Трое медиков – из них один необычайно толстый, ходивший с каким-то дополнительным телесным вращением, словно его изнутри помешивали ложкой, – хлопотали возле дребезжавшей каталки, над которой они прилаживали пластиковый мешок с лекарством. Профиль Ирочки на плоской подушке был похож на бумажный кораблик – очень острый, совершенно бескровный. Тут же, на полу, лежала, поваленная набекрень, ее ярко-белая новая туфля, и на светлой кожаной подошве было совсем немного натоптано, будто кто лизнул раз или два сливочный крем. Другую туфлю держала в руках зареванная Лида, вдоль ее разбухшего носа блестели сырые русла. Поодаль толпились «взрослые люди», внезапно протрезвевшие, с тяжелыми, мятыми лицами, какие у них будут, возможно, лет через двадцать; их удерживал на месте сердитый и заспанный школьный охранник в зелено-буром камуфляже, с бурым, камуфляжной формы, родимым пятном на лысой голове. Однако нигде не было видно ожидаемых мужчин в полицейской форме, не было и никого чужого в штатском, кого можно было бы счесть за вызванного следователя.
«Олег Вениаминович… – Директриса, привлекая к себе внимание, положила на рукав Ведерникова отечную руку, похожую на вареную куру. – Мне надо с вами обсудить деликатный вопрос…»
Глаза директрисы, все еще яркие, отягченные косметикой, напоминавшей из-за духоты синий и черный пластилин, беспокойно бегали, ни на чем не могли остановиться. «Где полицейские? – резко спросил Ведерников, вовсе не собираясь деликатничать. – Вы, надеюсь, понимаете, что это их компетенция?» В ответ директриса зарделась. «Зачем вы так, Олег Вениаминович, – произнесла она с достоинством. – Я отлично знаю, как по закону положено поступать. Но скажите, за что? За что пятно на школу, на педагогический коллектив? Нет, я бы, конечно, вызвала полицию…» Вдруг толстый медик живо повернулся от каталки, смешно перебрав ногами, похожими на рыхлые груши. «Имейте в виду! – визгливо проговорил он, выставив вверх мохнатый указательный. – Я обязан буду сообщить! И считаю своим моральным долгом!» «Ну сообщайте, сообщайте, – плачущим голосом проговорила директриса. – Вы будто не видели! Девочка не хочет никакой полиции, не хочет писать заявление. Что с ней было, когда ее спросили? Ей стало хуже, резко хуже! Вы же врач, как вы можете…» «А вы состоянием больной не прикрывайтесь! – перебил толстый, топорща лакированные усики, черным квадратом торчавшие под крошечным, вишенкой, носом. – Завтра она немножечко очнется, навестит ее следователь, и вот тогда мы поглядим, какое на вашем заведении образуется липкое пятнышко. Креслице свое спасаете, уважаемая? Тепло нагрели? А придется вылезать!»
Слушая злобного медика, директриса так трагически сжимала руку Ведерникова, что у него занемели, замерзли кончики пальцев. Ведерников знал, что директриса – хороший, крепкий хозяйственник, честная тетка на своем законном месте. Он помнил ее еще молодой, еще свежей училкой, у которой даже имелась талия, несколько квадратного сечения, напоминающая затесы топора, когда вот рубят мощное, толстое дерево. Теперь талия директрисы была условна, как экватор, и ничего уже не осталось от ее былой живости, от решительной скорой походки. Ведерников только сейчас осознал, как директриса постарела, и пахло от нее теперь по-стариковски, тленом и полынью. Но жалеть директрису Ведерников не собирался. «Где Ирочкины родители?» – спросил он, невежливо выдирая из директрисиной хватки свой вконец изжеванный рукав. «Отца нет, отец в командировке, – с готовностью заговорила директриса. – Мамочка была здесь, но ушла, как только начались танцы. Вот, звоним-звоним, не можем дозвониться. Или батарейка в телефоне села, или что… Олег Вениаминович, – тут директриса замялась и в смущении переступила на месте туго набитыми клювастыми туфлями. – Надо бы кому-то поехать с Ирочкой в больницу. Вы бы не согласились? Вы ей не чужой человек все-таки. Кому, как не вам?»
Ну уж нет. Ведерников считал, что его роль «святого» наконец завершилась. А любовь его не состоялась, да и любви, по сути, никакой не было, так, игры воображения, несостоятельные хотя бы потому, что в своих туманных мечтаниях Ведерников ходил на двух здоровых ногах. «Ирочка вас звала», – поспешила добавить директриса, льстиво заглядывая Ведерникову в лицо. Ведерников вопросительно посмотрел на толстого медика, и тот, как раз поймавший иглой нитяную Ирочкину венку и приладивший капельницу, сделал округлый приглашающий жест. «Только кратенько!» – потребовал он, и Ведерников, чувствуя, как вьется в стесненной груди ледяной сквознячок, торопливо приблизился. У Ирочки вокруг черного, словно горелого рта все страшно распухло. «Ирочка…» – тихо позвал Ведерников. Лиловые веки дрогнули, приоткрылись пасмурные размытые глазищи, и тотчас каталка тихонько тронулась по направлению к лестнице. «Олег Вениаминоош… фы меня омманули…» – хрипло прошептала Ирочка и попыталась неловко улыбнуться, лицо ее шевельнулось, будто голый моллюск. Медики заспешили, каталка загрохотала, задребезжала, шатаясь, капельница, Ведерников попытался шагать вровень, но запутался в протезах и в трости, задохнулся, остановился.
* * *
Ирочка так и не написала заявление в полицию. К ней в ужасную, душную палату на шесть храпящих и плачущих коек дважды приходил оперативник. Молоденький, однако уже потрепанный, в свалявшемся, крапивного цвета свитере, в ранних морщинах, игравших на лбу, будто помехи на экране телевизора, оперативник тратил отведенные врачами десять минут только на то, чтобы безответно взывать к потерпевшей. Потерпевшая лежала ровно, глядела, не отрываясь, в желтый, как кость, потолок, глаза ее казались раскосыми от медленной влаги, напитавшей бледные волосы и тощую больничную подушку.
Оперативник приходил и к Ведерникову, получить свидетельские показания. Ведерников сообщил все, что было ему известно, не обращая внимания на Лиду, делавшую ему из-за спины сутулого опера отчаянные знаки. Опер все добросовестно писал на изработанный, то и дело щелкавший на «стоп» по слабости нутра кассетный диктофон и дублировал показания в блокнот, испещряя страницы скорыми, острыми закорючками. «Вообще, в возбуждении дела пока что отказано, – сообщил он хмуро, и Лида, глядевшая из коридора, просияла. – Минимально раз в неделю выезжаем на труп, кому, вообще, надо возиться, если выходит по взаимному согласию…» Еще оперативник рассказал, как заходил домой к подозреваемому и совершенно не понял, кто ему открыл грубо сваренную дверь, разбудившую в комнатах железный гул, словно дернулся длинный, от горизонта до горизонта, железнодорожный состав. Квартира, впрочем, оказалась маленькая, темноватая, непонятно было, куда девалось пространство, только что звучавшее лязгом и эхом, – и нигде ни души, при этом чай в чумазой, просмоленной кружке на кухонном столе был еще горяч, а стена возле стола странно шевелилась и как бы осыпалась слоями, словно слепленная из песка. «Должно быть, в окно убежал, – предположил опер, имея в виду гражданина Караваева Е.Н. – Хотя седьмой этаж… Нам только несчастного случая не хватает, вообще».