В конце концов, Лиду можно было просто уволить и взять на ее место другого человека. А не понравится другой – нанять и третьего, и четвертого. Слишком тягостен сделался груз отношений, эта имитация семейственности, еще и с общим, пусть и подставным, сынком. А был еще и Аслан. Правда, именно в это лето симпатичный кавказец исчез с горизонта. Оказалось, что у него в родном ауле городского типа давно имеется законная семья, и жена его, крупная, бровастая, с лица как мужчина, зато по всем обычаям сосватанная из соседнего тухума, рожает каждый год, только до сих пор на свет появлялись одни басовитые и бровастые девчонки, а вот теперь родился мальчик, назвали Магомет. Неделю ошалевший от счастья Аслан пировал в Москве, Лида еле успевала поворачиваться, подавая набившимся в их съемную квартирку чинным бородачам мясо и вино. Потом бородачи садились на корточки в круг, и в этом суровом кругу Аслан танцевал, гарцевал, семеня короткими ножками в блестящих лаковых ботиночках, вращая мохнатыми рыжими кулачками, зыркая свирепыми глазенками, блестевшими как никогда прежде. Бородачи одобрительно гудели и хлопали. А потом Аслан уехал, забрав все Лидины сбережения, потому что по обычаям полагалось угостить всех родственников, сделать подарки. Он тоже не писал и не звонил. «Брось ты его, живи одна», – говорил Ведерников, замечая, как по вечерам Лида прислушивается, не раздастся ли со двора настырный, трубный гудок «жигулей». «У меня и так никого нет», – горько отвечала Лида, и эта простая горечь без упрека вдруг отрезвляла Ведерникова, он живо воображал, что вот, Лида уволена, он совсем один рядом с новой домработницей, а у той холодные жесткие руки и злые глаза.
Тосковал ли Ведерников по Ирочке? Чувство его было не персональным, не относилось ни к кому конкретному. Ведерникову не хватало красоты, как вот не хватает кислорода в закупоренной комнате, выстуженной кондиционером. Иногда мелькало что-то: внезапный росистый блеск мягкого, как мармелад, асфальта; синий, морозный цвет раскаленного гравия на парковой дорожке; марево мелких, как мошки, белых цветов; сомлевшие облака, похожие на подтаявший пломбир; водяной дым и трепетная радуга над оранжевой мордой поливальной машины; загорелые женские плечи, будто покрытые драгоценным лаком, мелкий блеск застежки и цепочки на пушистом позвонке; шерстяной, собачий, прелый запах непроглядных елей, что росли за чугунной оградой с черными завитушками и золотыми кренделями, перед каким-то безликим учреждением, охраняемым сизыми, как голуби, полицейскими в форме… Много ли наберешь красоты за время тяжких прогулок, когда внимание занято самим передвижением, неодинаковым поведением тверди под правым и левым протезами, увиливанием трости? Ирочка была наделена неосознанной красотой, отличавшейся от тех преднамеренных образов, которые создаются женщинами, исходя из умственных представлений о красивом и стильном, при помощи искусственных средств. Ирочки теперь очень не хватало. При этом Ведерников нимало не беспокоился о ее реальной судьбе, не пытался представить, как она там, на Камчатке, холодным бурым летом, в дощатом поселке на десять улиц, недолеченная, при беспощадном отце.
О каком обмане она говорила, когда ее увозили на трясущейся каталке? Ведерников за все время их общения не сказал бедняжке и десятка фраз, не давал ей никаких обещаний, ни в чем ее не обнадеживал. И все-таки обман был – давний, утвердившийся, разделяемый всеми, знавшими Ведерникова. Это была история спасения, самопожертвования, она осеняла Ведерникова и Женечку общим ореолом, неотразимо привлекательным для всех не очень счастливых, пострадавших от жизни людей. Ирочка была как раз из таких. Она-то, конечно, свято верила, будто это Женечка спас Ведерникова, вытолкнул из-под колес, и Ведерников не стал ее разубеждать, хотя простое сопоставление даты несчастья и возраста участников события совершенно Женечку разоблачало. В самом деле, что бы мог поделать семилетний хлипкий пацанчик со здоровенным парнем, спортсменом, вздумай тот ни с того ни с сего скакнуть на проезжую часть? Но от перестановки мест слагаемых сумма, как ни странно, не менялась. История обладала собственным свечением – свечением человеческого благородства, и вот как раз этот свет и был ложью.
Ведерников никому не попытался рассказать, как все случилось в действительности. Ему не было никакого дела до лопоухой обезьянки, на которую выворачивали, забирая по кругу ветви и вывески, фары слепящего «хаммера». Просто настала минута, когда личная бесконечность, отделявшая Ведерникова от восьмиметрового рекорда, выразила готовность исчезнуть. При этом пацанчик все-таки сыграл необходимую роль – роль материальной метки по ту сторону черты. По ту сторону – потому что в незабываемое мгновение, когда Ведерников взлетел и пошагал по воздуху, пацанчик был уже недостижим, уже практически мертв и, однако же, сделал какое-то последнее мелкое движение: прикрыл скрюченной лапкой озаренную макушку.
А может, у Ведерникова в спорте и не было большого будущего? Необходимость в материальной метке, во всей полумистической комбинации – не выявляет ли это роковой изъян его спортивного таланта? Можно было, в конце концов, положить в прыжковую яму какой-нибудь предмет, телефон, например, или поставить банку с водой. Но как-то мировые чемпионы до и после Ведерникова обходились без вспомогательных средств. Странно, что и теперь, когда непреложно известно, что Ведерников уже не прыгнет ни разу, его так сильно беспокоит подлинность либо мнимость потерянного потенциала. И нет ответа. Что же касается Ирочки – да, она хотела быть там, где теплится благородство, погреться с какого-нибудь бока у драгоценного огонька. То, как Женечка с ней поступил, каким-то окольным, но несомненным образом открыло ей правду. Да, Ведерников – обманщик. Давно пора все переменить, перестать добиваться смысла от Женечкиной жизни и поискать его в своей.
* * *
Женечка заявился в конце сентября – весь покрытый южным курортным загаром, веселый, довольный, с ужасающим «ролексом» на волосатом запястье, наверняка поддельным. Лиде он привез в подарок короткие буски из натурального камня, похожие на розовые и зеленые карамельки, Ведерникову – длинную черную бутылку, закупоренную самодельной пробкой, с каким-то кустарным, шибающим в нос, как нашатырь, виноградным алкоголем. С Женечкой приехала новая подружка – тоже загорелая, пухленькая, вся в рыжих и коричневых родинках, аппетитная, будто булочка с изюмом. Волосы подружки были покрашены в парикмахерскую грубую желтизну, ногти на коротких, по-детски растопыренных пальчиках напоминали красные горошины, рот был намазан так вульгарно, что хотелось немедленно взять салфетку и стереть это овощное круглое пятно.
Тем не менее девчонка оказалась добрая, душевная, хваталась помогать посветлевшей Лиде с уборкой и смешно робела перед сияющей итальянской сантехникой, перед огромной плазмой на стене. Она суеверно побаивалась «дядечку Олега» с тех пор, как из приоткрытого шкафа на нее попадали угловатые мертвые ноги, и из них одна вдруг тихо зажужжала и принялась брыкаться. И все-таки девчонка почти прижилась: следуя своему южному хозяйственному календарю, взялась закатывать банки, таскала с рынка громадные сумки, сетовала, что в Москве даже в сезон все дорого, заняла на кухне все тазы и кастрюли, в которых густели мягким варевом мясистые баклажаны, плавали, теснясь с легким полым стуком, обмываемые для фаршировки яркие перцы. Однако вскоре Женечке надоела эта милая простушка: он купил ей на прощанье лаковые сапожки, не совсем сходившиеся на толстеньких голяшках, и отправил в купейном вагоне домой, в Краснодар. А ей и ладно, за все спасибо. На Новый год от нее по почте пришла открытка с глуповатым, похожим на бородатого пупса, Дедом Морозом, исписанная рваным, дырявым, малограмотным почерком, с пожеланиями здоровьичка и всяческих благ. Ее пряных консервов, щедро залитых рыжим растительным маслом, Ведерникову хватило, строго говоря, на всю оставшуюся жизнь.