С родителем, возникавшим внезапно и так же внезапно исчезавшим, возникали трудности. Сперва Женечка пытался давать ему прямо в руки пару-тройку пятитысячных, но родитель поспешно отводил от денег мелко мигавшие глаза и, держась подальше от сына, всем туловищем, однако, на него косясь, хватал свои манатки и по стеночке, по стеночке ускользал – сперва становился слабой, едва закрашенной тенью на обоях, потом пропадал вовсе. Тогда Женечка придумал оставлять для папаши деньги на каком-нибудь видном месте, как вот оставляют пугливой мышке сухарь, а сам демонстративно уходил, стукнув дверью. После этого родитель на минуту замирал, растопырив загрубевшие пальцы, из которых один-два были всегда толсто забинтованы; потом боком, боком семенил к приманке, сметал деньги негнущейся ладонью в подставленную горсть и уносил их, будто пойманную бабочку, сразу в стенку. Не всегда, однако, родитель соблазнялся: если он улавливал каким-то своим десятым чувством, что сын на него смотрит (а Женечка подсматривал), то сразу делал вид, будто никаких денег не существует в природе, брякал пустыми банками, для чего-то ему нужными, жалобно откашливался.
Да, трудно оказалось приручить одичавшего родителя. Иногда у папаши бывали странные настроения. То он принимался варить в маленькой пегой кастрюльке желтоватый суп, присыпая его чем-то из мелко мелющей щепоти, благочестиво пришептывая; когда папаша исчезал, Женечка вываливал несъедобное студенистое варево в унитаз. А то родитель, взяв из шкафа белесые останки полотенца, запирался на два часа в ванной; оттуда, сквозь удары и шорох воды о пластмассовую шторку, доносился его прерывистый, высоко и тонко забирающий вой; потом он выходил, весь распаренный и разморенный, с глазами в красном дыму, в прилипающей к мокрому телу рубахе, и едва мог двигаться. В таких ситуациях Женечка добавлял к денежной приманке ясную, в хорошем месте купленную бутылку водки; однако же теперь родитель от бутылки шарахался, видно, боялся ее, как сам Женечка боялся в детстве большого, похожего на схему сороконожки настенного градусника, потому что кто-то из взрослых ему сказал, что в красном позвоночнике градусника яд, и если его разбить, то Женечка умрет.
Тем временем Дима Александрович, определенный военкоматом в десантные войска, вернулся с какой-то страшненькой, малокомфортной войны: неузнаваемый, обгорелый, глянцевый в этой безволосой коже, словно мясной субпродукт в вакуумной упаковке. Женечка, единственный из класса, навещал Диму Александровича в госпитале, где по коридорам, в инвалидных колясках и на костылях, передвигались как бы гипсовые макеты мелкокалиберных орудий; после выписки Женечка переодел ветерана с ног до головы, потому что Дима Александрович уменьшился на два размера, и устроил работать не кем-нибудь, а заведующим складом сантехники. Женечке были нипочем ни матерный рев пьяного воина, ни попытки бросить в него, Женечку, каким-нибудь попавшим под вареную лапу тяжелым предметом. Женечка наблюдал за Димой Александровичем с любовью. Между прочим, в госпитале негодяйчик познакомился с приятнейшей, матово-смуглой, чернокудрой доктором Машенькой. Специальность Машеньки была – патологоанатом, и она разрешила любознательному Женечке поприсутствовать в морге на вскрытии. На тусклом металлическом столе лежал, будто большая рыбина, широкобедрый женский труп, с грудями как пустые карманы, с остатками красного лака на пожелтелых пальчиках ног. Женечка, против ожидания, не сомлел, но глядел с интересом, как вынимается из черепной коробки серый плотненький мозг, как с треском распахиваются ребра и извлекается сердце, похожее на тушку маленькой птички. Несколько раз доктор Машенька приглашала Женечку к себе, в большую старую квартиру, всю обложенную изнутри томами, томами, и Женечку заводило, что вот эта строгая женщина, молодевшая по мере того, как снимала одежду и белье, – кандидат наук.
Добро, в гораздо большей степени, чем зло, предполагало знание людей. Повзрослевший Женечка сделался наблюдателен. Он давно сообразил, что между дядей Олегом и растолстевшей тетей Лидой отношения, скажем так, неформальные. Женечка, конечно, не мог этого одобрить: эти двое не подходили друг другу, каждый из них был по-своему недостаточно хорош для другого, все это было позорно и длилось годами. Между тем у тети Лиды имелся вроде как муж, малоформатный кавказец с лысиной как зеркало и с черно-рыжей бородищей до пупа, словно волосы с годами стали у него расти наоборот. Женечка случайно узнал, что этот пухлый джигит – из не особо богатой семьи дагестанцев, что держат в Москве овощебазы и кое-какие ларьки на дальних станциях метро. Негодяйчик не то чтобы был знаком, но видел пару раз их старшего, плейбоя лет двадцати восьми по имени Махмуд. Этот бизнесмен был совсем иного плана: стильно стригся, подбривал бородку и усы аккуратным калачиком, носил дорогие костюмы от Brioni и успешно выдавал себя перед блондинками за итальянца. Что до пухлого джигита, то он, похоже, не имел ни малейшего понятия, что происходит в квартире дяди Олега, пока он трудится в поте мохнатого лица, распределяя по ларькам яркий, как пластмассовые погремушки, жгучими консервантами накачанный товар и стращая теток-продавщиц. Если Женечка правильно понимал кавказцев, джигит ни за что не стал бы терпеть, при том что у него, конечно же, имеется в родном ауле законная семья с десятком чернявых деток, всё как велит Аллах.
Все эти кривые любовные многоугольники Женечка не терпел, чуял в них какую-то безвыходность, тесноту тупиков. Сам он только однажды имел недолгую связь с двумя дамами одновременно – и ощущал корнями волос, как через голову его дамы, при том что ни разу не виделись, устанавливают между собой туго натянутые отношения, гораздо более важные, чем отношения с ним, Женечкой. Больше он такого опыта не повторял. Конечно, Женечка преступал закон, но он был за мораль. Негодяйчик знал, что за нарушение закона человеку, скорее всего, ничего не будет, а вот аморальное поведение чревато, потому что жизнь накажет безо всякого судебного процесса. Человек, пренебрегающий нормами морали, тем самым утрачивает права; блюдущий же, напротив, свои права укрепляет. Негодяйчик твердо намеревался так себя по жизни укрепить, чтобы любой внедорожник, попытайся он по глупости задавить Женечку, сам бы заюлил на проезжей части, поджав зад, и врезался бы в какой-нибудь бетон, сминая морду и обсыпаясь стеклами.
Собственно, Женечка собирался всем помочь, все устроить как лучше. Самым логичным ему казалось аккуратно сообщить кавказцу про поведение тети Лиды: мохнатенький бородач был единственным слабым местом многоугольника, где имелась возможность подорвать эту замшелую, вросшую в жизнь конструкцию. Женечка прикинул, что лучшим временем для сообщения будут те пятнадцать-двадцать минут, когда кавказец, ожидая свою псевдосупругу, валандается во дворе. С Женечкиного крошащегося балкона была отлично видна сутулая крыша принадлежавшей кавказцу «тойоты», на которую тот недавно пересел с беспонтовых старых «жигулей», и его замечательно круглая, чистая лысина, чье сияние придавало автовладельцу что-то неожиданно святое. Несколько раз, торопливо ссыпавшись по лестничным пролетам, чтобы не ждать тормозного лифта, Женечка как бы невзначай заруливал по истертому газону в сторону кавказца – но всегда, почувствовав странное, плавно менял траекторию и уходил, мокро насвистывая, пуская пузыри. Странное внезапно накрывало Женечку метрах в пяти от объекта: становилось не по себе, будто кто проводил твердым по позвоночнику, как вот палкой по забору – вверх и вниз, вверх и вниз. Кавказец, сложив ручки на груди толстым крендельком, лениво наблюдал за Женечкиными маневрами – и почему-то был страшен. Поле его внимания, вдали рассеянное, состоявшее из отдельных плавающих частиц, по мере приближения все уплотнялось, жалило, жгло. Маслянистый отлив пустых выпуклых глаз, бородища, будто костер с копотью, – ничего в этом облике не было святого, черт, сущий черт, подальше от него.