Выбирались с березы, точно из болота и бурелома: протезы вместе с ненадежной опорой уходили в бездну ветки, хлестались, путались на груди, в воротниках. С лодки им кричали, крупная женщина махала платком. Кирилла Николаевна раскраснелась, на руке, выбиравшей листья из волос, сочилась и припухала длинная царапина. «Зря я так нахулиганила, – произнесла знаменитость, слегка задыхаясь. – А теперь очень есть хочется». Вразнобой прихрамывая, они добрались до ближайшей избушки-харчевни. Внутри вышитые жаркими цветиками полотенца и зеленый от старости, в малахитовых медалях, медный самовар преспокойно соседствовали с новеньким автоматом по продаже прохладительных напитков. Ведерникову после сытной Лидиной кухни был странен вкус кружевных по краям коричневых блинов и подаваемых к ним густых ягодных приправ. Буфетчица за грубой деревянной стойкой, облокотившись и положив большую красную щеку, как яблоко, в ладонь, поощрительно поглядывала на влюбленную парочку, самозабвенно уплетавшую пухлые порции. Ну и, конечно, в самом скором времени в харчевню ввалилась вся банда во главе с Мотылевым, хрустевшим всеми костями на манер Кощея, и умыкнула Кириллу Николаевну на торжественное подписание издательского договора.
* * *
Они встретились опять на другой же день, и снова Кирилла Николаевна была без свиты, какая-то совсем молоденькая и беспомощная в великоватой для нее спортивной куртке, укрывавшей ее до кончиков пальцев и до неодинаковых коленок, из которых одно, правое, живое, просвечивало сквозь чулок чернильным синяком. Снова они гуляли, отыскав совпадающий ритм, по скрежетавшим дорожкам сырого песка, и внезапно рухнул отвесный дождь, песок закипел густыми волдырями, будто манная каша, потом потек по протезам, ботинкам. Ведерников с Кириллой Николаевной нырнули в бурую деревянную беседку, где сладковато попахивало гнилью и уже укрывались от потопа три, не то четыре неясные тени. Начать при них серьезный разговор с Кириллой Николаевной было никак невозможно, и Ведерников просто смотрел на влажную свежую щеку, отливавшую серебром, на маленькую бледную руку, что держала, встряхивая, насквозь промокший, слипшийся зонтик. Кирилла Николаевна молча щурилась на ливень, на крученые струи, спадавшие с крыши беседки и с ворчанием сверлившие песок, прошлогоднюю, свинцового цвета палую листву. Вдруг она улыбнулась каким-то своим потаенным мыслям, отчего щека вспыхнула ярче, стала похожа на ясный месяц. Сразу Ведерников понял, что Кирилла Николаевна в опасности не только из-за негодяйчика, включившего ее в какие-то свои выгодные планы, она в опасности вообще, всегда. Открытие ошеломило, Ведерников понятия не имел, что теперь с этим делать. Слишком хороша, слишком наивна, слишком заметна для того, чтобы не стать мишенью судьбы.
Между тем Лида все никак не выздоравливала. Ее кастрюли оставались холодными и тяжелыми, нетронутые кушанья в них покрывались ломким настом белого жира, в самой большой вареное мясо напоминало мамонта, застывшего в вечной мерзлоте. Ведерников и Кирилла Николаевна обедали в самых разных занятных местах. Был помещенный в обычную пятиэтажку, будто лаковая шкатулка в ящик простого комода, японский ресторан: там Ведерников впервые выпил подогретого саке, отозвавшегося в носоглотке и в памяти детскими болезнями, толстыми спиртовыми компрессами, желтыми снами. Была полуподвальная кондитерская, заметная едва ли с трех шагов, но источавшая волшебный запах на целый квартал. Был еще громадный, грубо обшитый деревом бар, где уже давно запретили курить, однако в ярких конусах света над стойкой, над плахами столов струился, собирался мягкими складками призрак дыма былых сигарет. Ведерников и Кирилла Николаевна, то и дело попадая головами в потустороннее табачное пространство, поедали кровянистые стейки с жареной картошкой, запивали все это, тяжелое, сытное, пивом, причем каждая кружка была величиной с уличный фонарь.
Дома по вечерам Ведерникову совершенно не хотелось есть. Его трясло от волнения, его сжигала досада. Очень быстро, буквально галопом, проходили дни, а Ведерников даже еще не приступал к разговору насчет негодяйчика и отмены фильма. Женечка между тем, не заставая Ведерникова дома, вежливо позванивал, и Кирилла Николаевна, моментально смекнув, кто тот абонент, которому Ведерников отвечает сквозь зубы и в нос, передавала «симпатичному Жене» веселый, всей ее бесподобной улыбкой заряженный привет. Опасное знакомство надлежало как-то прекратить. Не находя себе в квартире спокойного места, Ведерников с рокотом раскатывал в коляске, проезжая колесами по брошенной на пол одежде, тревожа легкие горы пыли, удивительно быстро выросшие в каждом углу без Лидиных тряпки и ведра. Вдруг он решал немедленно связаться с Кириллой Николаевной по скайпу. Сразу сердце начинало тяжело бухать, точно выбрасывало за удар по целому ведру крови. Поспешно загрузив программу и наведя трепещущий курсор на иконку, Ведерников вдруг понимал, что в таком состоянии говорить совершенно невозможно. Куда девалась легкость, простота дневной болтовни? Весь мир был сосредоточен на экране монитора, на пересечении вертлявой стрелки и крошечного фото, где лицо Кириллы Николаевны было пятнышком света в ходившей ходуном темной пучине.
Переведя дух, Ведерников назначал себе четверть часа на то, чтобы успокоиться, чтобы перестали трястись руки и чтобы голос пришел в норму. Вот тут стрелки часов делали ровно обратное тому, что они вытворяли в другое время суток: они буквально прилипали к каждому делению, намертво застревали на своей рабочей оси. Ведерников старался как можно дольше не смотреть на циферблат. Но когда он, выждав громадную, тысячами вольт заряженную длительность, позволял себе краткий контрольный взгляд на белую морду часов, оказывалось, что та разбухшая цифра, на которой лежала тяжелая, словно кованый чугун, минутная стрела, только-только начинала из-под нее выпрастываться. В общем, в конце испытания все становилось еще хуже. Скрепя сердце, Ведерников переносил контакт еще на десять минут, ехал, ушибаясь о стены, на кухню, открывал бренчавшую стеклянной тарой дверцу холодильника, оглядывал луковицу, надкушенную черную котлету, кастрюли с мерзлотой – и никак не мог сообразить, зачем сюда полез.
Так, из борьбы с нарастающим волнением, наводившим, без осознаваемого участия Ведерникова, жуткий беспорядок во всех четырех комнатах, складывался изнурительный вечер – и внезапно оказывалось, что звонить Кирилле Николаевне поздно, половина третьего ночи. Тогда все колеса времени разом освобождались от тормозов – и вот уже брезжил рассвет, в комнатах медленно проступали, начиная с белого и желтого, привычные цвета домашней обстановки, а еще предстояло самому мыть культи, обрабатывать сопревшие, липкие складки.
* * *
Ведерников совершенно определенно ощущал, что мешает ему не только собственная нерешительность, но и сама Кирилла Николаевна.
Да, знаменитость сделалась помехой, буквально встала между Ведерниковым и жизнью. Ведерникову, например, не давала покоя ее целая правая нога. Прежде целые ноги представлялись ему чем угодно: недостижимым счастьем, отдельными от человека мифическими существами, опасными инструментами силовой паутины, средством, чтобы не носить косные протезы. Но он никогда не думал, что ноги могут быть красивы. То есть читал про это в книжках, но полагал условностью, паразитической и злостно раздобревшей фигурой речи. Между тем правая нога Кириллы Николаевны представляла собой совершенство, непостижимое и абсолютно бессмысленное. Форма ее, казалось, была заимствована у какого-то гармоничного, плавного музыкального инструмента – или у самой музыки. Ценность этой живой скульптуры роковым образом возрастала от того, что пара к ней была утрачена. Когда Кирилла Николаевна сидела, она имела привычку сбрасывать туфли: тогда сквозь гладкое серебро чулка просвечивали аккуратные пальчики с алым педикюром, и в расположении, ритме маленьких овальных пятен было что-то от узора на крыле бабочки. «Одна нога на двоих», – такая странная мысль мелькала у Ведерникова, когда он вел Кириллу Николаевну под руку, и вместе они на ходу немножко поскрипывали.