Ведерников толкался и топтался со всеми, получал твердый картонный стакан с двумя глотками дегтярного экспрессо, грыз пересахаренное печенье, слушал разговоры. Вокруг были лица смутно знакомые, бередившие память то заломом крашеной брови, то теплыми глазками в морщинистых веках, то выражением сосредоточенной осторожности, когда субъект, скривившись на менее разрушенную сторону шатких зубов, кусал подсохший бисквит. Постаивал в сторонке, забирая в кулак обширную бороду, представительный мужчина с большим фруктом глянцевого носа и тонкими седыми локонами вокруг покатой плеши. Ведерников было принял его за остепенившегося и преуспевшего торговца водкой, что размозжил ему ноги колесами чудовищного «хаммера», но оказалось – это хирург, который его оперировал и до последнего боролся за левую ступню. Однажды сквозь толпу, запрудившую беленький коридор, промахнул неприступный, деловитый Корзиныч. На плечах у борца за права инвалидов развевалось просторное пальто с дамским меховым воротником, по длинной лаковой трости пробегали световые молнии, и самая его хромота, заносившая Корзиныча несколько на стену, казалось, имела высокоэнергетическую природу, точно общественного деятеля толкал вперед ритмичный электрический разряд.
«Ну, гусь, разлетался», – послышалось за спиной Ведерникова, когда Корзиныч скрылся. Ведерников быстро обернулся. Печеный алкаш, виденный однажды около горячего фонтана, топтался в дверном проеме, с шорохом потирая заскорузлые лапы, на которых бурые пальцы казались обрубками, хотя были все целы. «Выпить бы», – проговорил он хрипло и, протащившись в комнату, где располагались длинные столы с печеньями и бутербродами, принялся перебирать баллоны с минералкой, валившиеся мягкими кеглями и падавшие с тугим шипящим звуком на пол. «Александр Иванович?» – неуверенно окликнул его Ведерников. Алкаш промолчал, только мотнул опущенной головой. Видно было, что тренера для съемок привели в порядок, старательно, но особо не тратясь: легкий костюмчик из рыжего вельвета, к которому поналипли какие-то белые нитки, клетчатая рубашка, словно сшитая из тетрадки по арифметике, – все это, вероятно, будет выглядеть в кадре достойно, даже бархатно, а реальность в данном случае никого не волновала. «Права у меня отобрали, Олег, – глухо проговорил сгорбленный тренер. – Машина гниет, зарабатывать не могу. Эти, вон, волшебники обещали права вернуть, новую “ладу” подарить… Наврали, а то. Мне, видишь, все равно заняться нечем, с тобой вот только встречаться не хотел. Подвел ты меня». С этими словами тренер через силу пошаркал в угол, с хрустом свинтил колпачок минералки, облился, пятясь от нее, бешеной пеной и принялся жадно глотать, всасывая бурный баллон чуть не до смыкания стен. На стариковских щеках, тоже всасываемых до самых оставшихся зубов, порезы от бритья были грубо замазаны гримом, сизую плешь, тоже припудренную, окружала скобка свежеподстриженных, стеклянистых от лака волосков. «Отстань от меня, Олег, – с трудом проговорил задохнувшийся тренер, рукавом вытирая рот. – Видишь, я стал хуже тебя инвалид. Что смотришь, будто я тебе должен? Не должен я тебе больше ничего».
Еще пару раз Ведерников видел тренера около съемок: судя по сгорбленным бессмысленным шатаниям, тренер был фатально выпивши и прятал свое опьянение, как прячут на застегнутой груди секретный пакет. Так собирались, стягивались к съемочной площадке разрозненные фрагменты жизни Ведерникова: фрагменты потрепанные, подержанные, почти неузнаваемые. Из этих загримированных обломков технологично монтировалась жизнь совсем другая, Ведерникову чуждая. Он чувствовал себя разобранным на запчасти – ради какого-то малознакомого, неприятного ему человека. Ему казалось, будто он умер, и у него взяли донорские органы, забрали даже протезы, чтобы использовать дальше.
Он осознавал, что, когда пресловутый фильм, так чудесно отвечающий желаниям чувствительного зрителя, пройдет в телеэфире и поездит по фестивалям документального кино, реальный Ведерников почти полностью сотрется – останется жить нарумяненный, с подведенными психопатическими глазами экранный двойник. Личная память Ведерникова, состоявшая, как у всякого человека, из второстепенных для биографии красок и деталей, все годы перенимавших пластику у сновидений, тоже, на равных правах, здесь сохраненных, – эта личная память теперь теряла права. Воспоминания выцветали, ветшали. То и дело Ведерников спохватывался, что не может мысленно восстановить расположение железных крашеных шкафчиков в спортивной раздевалке; от больничной палаты, где Ведерников пришел в себя безногим инвалидом, осталось лишь желтое, как моча, пятно протечки на неясном потолке.
И так во всем. На съемочной площадке сооружалось из подшибленных подлинников и гораздо более привлекательных новоделов нечто невообразимое. Все это скреплялось большими, жирными, щедрыми деньгами. Ведерников не сомневался, что тренер получит новую машину. Между тем во время интервью с ясной, сияющей Кирой дядя Саня устроил скандал: вдруг засучил короткими, не достающими до пола ногами, вскочил с отшатнувшегося креслица, выронив крепившуюся к поясу тяжелую коробочку, соединенную с прищепкой микрофона. Нелепый в этой вздернувшей пиджак прищепке, с коробочкой, будто кот с привязанной к хвосту жестянкой, тренер топал и орал, что жизнь его просрана, что прыгать надо на стадионе, а не под машины, что Ведерников дешевка и фильм дешевка, и ни один сопливый щенок не стоит того, чтобы себя губил великий спортсмен.
Новенькая «лада», шоколадная, с раскосыми хрустальными очами, появилась буквально на другое утро. Вылезая из фургона практически в лужу, поедающую сладкие, свежие снежные хлопья, Ведерников сразу увидел дареный аппарат и тренера на водительском месте, с большими бессильными руками на компактном, как бы игрушечном руле, смотрящего прямо перед собой глазами освеженными, омытыми, почти такими, какими были они, когда Ведерников прыгал. Что ж, переснять одно интервью – недолгое дело. А в целом с криками наскандалившего тренера Ведерников был согласен.
* * *
«Все ездишь, все купаешься в славе», – сердито бормотала Лида, ворочая уборку. Нет, Ведерников таскался на съемки не из тщеславия и не в попытке проконтролировать то, что никакому контролю не поддавалось в принципе. Он просто хотел увидеть Киру.
Это удавалось далеко не каждый день. Знаменитость была нарасхват. Она появлялась на стеклянистом подиуме в последний момент, еще немного растрепанная, сопровождаемая забегающей слева и справа, поправляющей взбитые прядки гримершей. Как только выключались камеры и отпускал, угасая, нестерпимо жаркий студийный свет, она уже спешила куда-то еще; помощница Галя, всхрапывая носом и тяжко наступая на нерасторопные ноги, раздвигала на ее пути взволнованных людей. Изредка Ведерникову доставалась смазанная мимолетная улыбка да поцелуй в щеку, от которого на коже и щетине долго держался нашатырный холодок. «Извини, очень много работы», – шептала Кира, обдавая Ведерникова запахом земляники, и потом еще раз полуоборачивалась к нему от самых дверей.
Ведерников, конечно, ее извинял. Он старался держаться в тех стратегических точках, где появление Киры было наиболее вероятно. Таким пунктом, например, было инвалидное кресло с кислой Танечкой, ковырявшей от нечего делать всякими мелкими перочинными инструментами пухлые, с поролоновой начинкой подлокотники. «Извините, можно спросить? – обратился к ней как-то Ведерников и, получив в ответ неопределенное хмыканье, продолжил: – Почему вы решили написать Кирилле Николаевне? Вам хотелось поучаствовать в ее проектах?» На это Танечка нехорошо ухмыльнулась и съехала ниже в кресле, выставив вперед загипсованную ногу, где, видные в гигиеническом отверстии, шевелились полуживые, словно бы сырной плесенью покрытые пальцы. «Я денег должна, – ответила она наконец пацаньим грубым голоском. – Денег хотела просить из ее инвалидского фонда». «И что, получили?» – бестактно поинтересовался Ведерников. «Гонорар, сказала, будет, – Танечка неопределенно повела костлявым подбородком в сторону съемочной площадки. – Еще, говорит, как лето настанет, мы с тобой вдвоем покатим на байках. Две одноногие, ага? Всю Европу, говорит, проедем и про это тоже фильм снимем. Нам, типа, все помогут, все везде цветами встретят. Может, и встретят, конечно, но я вот интересуюсь, она хоть что-то делает, не снимая про это кино? Просто, по-человечески, ты врубаешься, о чем говорю?» «Да, конечно, я вас понимаю», – рассеянно пробормотал Ведерников, бегая глазами по деловитой съемочной публике в надежде высмотреть светлый, самим собою насыщенный проблеск, милую хромоту, эту поклевку драгоценной добычи посреди стоячего, густого человеческого омута, в котором его то и дело обманывали чужие густоволосые макушки и белые воротнички. «А она сегодня не приедет, – злорадно сообщила Танечка, верно истолковав невежливое выпадение Ведерникова из им же самим затеянного разговора. – Она картинки свои выставляет в какой-то галерее в пользу детских домов. Все картинки, говорят, уже скупили на корню».