– У меня не было шанса припрятать все мои тайны, – хмыкает она. – Только не отвлекайся на это.
В небе за окном почти полная луна, шторы открыты. Пока они лежат на кровати обнявшись, он гладит ее волосы и сжимает ее руку. Их улыбки дают понять, что они еще не полностью преодолели стыдливость. Он прерывает едва начавшиеся ласки и спрашивает, когда она впервые поняла, что ей этого хочется. И это не из мелочности и занудства, спрашивает, потому что раскрепощен и благодарен за то, что теперь желания, которые прежде могли показаться непристойными, хищными, свободно заявили о себе и были обоюдно приняты.
– Вообще-то довольно рано, мистер Хан, – говорит она. – Могу я еще чем-то вам помочь?
– Можете, честно говоря.
– Валяйте, интервьюируйте дальше.
– О-кей. Так когда именно вы впервые почувствовали… Что сможете… как вам сказать… ну, что тебе, наверное, надо будет…
– Заняться с тобой сексом?
– Что-то типа того.
– Теперь понимаю, о чем вы, – поддразнивает она. – По правде, это случилось в самый первый раз, когда мы шли к ресторану. Я заметила, как хорошо на тебе сидят джинсы, и не переставала думать об этом все время, пока ты развивал скучную тему про проект, который мы должны сделать… и потом позже, уже ночью, представляла себе, растянувшись на этой самой кровати, на которой мы лежим прямо сейчас, как оно будет добраться до твоего… Словом, о’кей, я тоже сейчас застесняюсь. Так что, может, все идет своим чередом.
То, что вполне приличные на вид люди способны таить в себе неприличные и откровенные фантазии, при этом внешне оставаясь якобы заинтересованными лишь в дружеском трепе, до сих пор поражает Рабиха как какой-то совершенно удивительный и глубоко восхитительный феномен, который немного успокаивает чувство вины по поводу его похотливости. То, что ночные фантазии Кирстен были о нем, в то время как с ним она вела себя сдержанно, и что она теперь так страстно и прямо в этом признается – делает этот день лучшим в жизни Рабиха.
При всех разговорах о сексуальном раскрепощении истина в том, что таинственность и доля стыдливости в половых отношениях остаются такими же, какими были всегда. Мы все еще, как правило, не в силах заявить, что мы хотим сделать, как и с кем. Стыд и подавление влечения – это не только то, что наши предки, застегнутые на все пуговицы религии, прятали в себе по причинам неясным и ненужным: такое отношение к сексу обречено остаться на века, – как раз это и наделяет силой те редкие моменты (их, возможно, набирается лишь несколько в течение всей жизни), когда незнакомый человек приглашает отбросить бдительность и признается, что хочет почти в точности того же, чего вы некогда тайком, мучаясь виной, жаждали сами.
К тому времени, когда они заканчивают, уже два часа ночи. Сова ухает где-то в темноте. Кирстен спит в объятиях Рабиха. Она выглядит доверчивой и умиротворенной, грациозно скользя в потоке сна, тогда как он стоит на берегу, всеми силами не желая окончания этого чудесного дня, вновь переживая ключевые события. Он видит, как слегка подрагивают ее губы, словно она читает самой себе книгу на каком-то неведомом языке ночи. Время от времени она, кажется, пробуждается на миг, удивленная и испуганная, зовет на помощь, восклицая: «Поезд!» – или с еще большей тревогой: «Уже завтра, его отправили!» Он успокаивает ее (у них вполне достаточно времени, чтобы добраться до вокзала; она завершила все необходимое для испытания), берет ее руку, словно родитель, готовящийся перевести ребенка через оживленную улицу. Нечто большее, чем простая застенчивость, не позволяет им называть содеянное «занятием любовью». У них не просто был секс: они превращали в физическую близость свои чувства – благодарности, нежности, признательности и покорности.
Мы называем такое эйфорией, кайфом, только, возможно, на самом деле мы имеем в виду восторг от наконец-то полученного позволения выпустить свои тайные «я» и от открытия – наши возлюбленные вовсе не пришли в ужас от того, какие мы, а предпочли ответить одним лишь поощрением и одобрением.
Стыд и привычка таиться во всем, что касается секса, появились у Рабиха, когда ему было двенадцать лет. До того были, конечно же, несколько случаев мелкой лжи и маленьких грешков: он украл монетки из отцовского кошелька; он просто притворялся, что ему нравится тетя Оттили, и как-то днем в ее душной, стесненной квартирке возле идущей в гору Корниш дороги он списал все домашнее задание по алгебре у своего блистательного одноклассника Мигеля. Но ни один из этих проступков не вызвал у него чувства изначального отвращения к себе.
Для своей матери он всегда был ласковым, вдумчивым мальчиком, которого она называла уменьшительным прозвищем Мышонок. Мышонок любил обниматься с ней под большим кашемировым покрывалом в гостиной, любил, когда ему гладили челку, убирая волосы с гладкого лба. Потом настал учебный год, когда Мышонок ни с того ни с сего только и мог думать, что о компании учившихся в их школе девочек на пару лет его старше – ростом футов в пять, а то и шесть
[13], изъясняющиеся на испанском, они с заговорщицким видом ходили вместе на переменках, хором хихикая, будто укутываясь в жестокое, самонадеянное и манящее облако. По выходным он каждые несколько часов шмыгал дома в маленькую голубую туалетную комнатку и рисовал себе сцены, какие самому хотелось снова забыть в миг, когда он кончал. Пропасть пролегла между тем, кем он должен был быть для своей семьи, и тем, каким он был внутри. Болезненнее всего разрыв сказывался на отношениях с матерью. Усугубило его состояние и то, что начало его созревания почти в точности совпало с тем, когда у нее диагностировали рак. Глубоко в подсознании, в каком-то темном уголке, не подверженном логике, он боялся, что его приобщение к сексу помогло убить мать. В том возрасте и у Кирстен тоже все было не так прямо и совсем не просто, как сейчас. И для нее тоже представления о том, что значит быть хорошим человеком, носили гнетущий характер. В четырнадцать лет ей нравилось выгуливать собаку, по собственному почину помогать старым людям по дому, учить гораздо больше заданного на дом по географии про реки, но в то же время в одиночестве у себя в спальне лежать на полу с задранной юбкой, разглядывая себя в зеркале, и представлять, будто она устраивает представление для старшеклассника из школы. Во многом, как и Рабиху, ей хотелось испытывать такое, что, по-видимому, никак не вязалось с преобладающими, социально предписываемыми представлениями о нормальном. Эти давние истории о самопознании сблизили их и сделали начало отношений таким насыщающим. Между собой им больше незачем было прибегать к уверткам и хитростям. Хотя у них у обоих в прошлом было по нескольку связей, они находят друг друга крайне прогрессивными и заслуживающими доверия. Спальня Кирстен становится штаб-квартирой ночных исследований, во время которых они наконец-то в состоянии обнажить (без страха подвергнуться осуждению) много странного и невероятного, к чему подталкивало их влечение.
Подробные сведения о том, что нас возбуждает, могут показаться странными и нелогичными, однако при ближайшем рассмотрении видно, что они имеют отголоски черт, которые мы жаждем получать в других областях жизни: понимание, симпатию, доверие, единение, щедрость и доброту. За многими влечениями стоят символические разъяснения некоторых страхов, мучительных аллюзий в нашей острой необходимости в дружбе и понимании.