10 сентября 1913. Коктебель
М. А. Волошин – К. В. Кандаурову
‹…› В Козах было очень хорошо и очень хорошо работалось. ‹…› Кон<стантин> Феод<орович > работал много. Но рисунок сепией и кистью непригоден для гор – он годится для деревьев. Его большие рисунки сепией с холмов дали ему очень много для композиционной работы, но внешне они неинтересны. В конце он перешел к карандашу как более документальному материалу. Но очень важно то, что после стольких лет перерыва он вернулся к работе с натуры и вошел в нее. ‹…›
[324]
15 ноября 1913. Коктебель
М. А. Волошин – К. В. Кандаурову
‹…› Когда я был, Костенька работал, упорно, много, но трудно. Не удавалось. Ничего не показывал. Не знаю, как теперь. Я советовал ему пока ничего для выставок не делать. Но он на эти разговоры не шел и говорил: все равно. ‹…›
[325]
20 декабря 1913. Коктебель
М. А. Волошин – Ю. Л. Оболенской
‹…› Да, был я несколько дней в Феодосии. Конс<тантин> Феод<орович > наконец выбился из неудач и начал идти в работах уверенным и совсем новым путем. Пишет теперь все кристаллические пейзажи, акварелью, очень свежие и острые. Очень много навеянного Карадагскими воротами. Есть и равнина с Вавилонской башней и кристаллами из «Меланхолии» (дюреровской). Теперь он внутренно отошел – разговаривает и улыбается. ‹…›
[326]
11 января 1914. Коктебель
М. А. Волошин – Ю. Л. Оболенской
‹…› В Феодосии все время провел с Конс<тантином> Феод<оровичем>, которого праздники выбили тоже на время из работы, и он даже разговаривал. Сейчас он, верно, опять безмолвствует в творческих бессонницах. Показывал мне в секрете ряд последних акварельных эскизов. Мне они показались прекрасны. В нем, безусловно, происходит новый поворот. Все это писано кристаллично и угловато. Равнины с плоскогорьями – городами и колоссальными пирамидами, заслоняющими все небо. Почти все при лунном, некоторые при двойном сумеречном свете. Теперь он их будет писать маслом (либо казеином) в большом виде. Уже мечтает снова об этюдах и о том, чтобы писать солнечное затмение 7 августа – с Карадага. ‹…›
[327]
16 марта 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
Дорогая моя!
Я безумно встревожен и только что написал ужасное ругательное письмо Богаевскому. Он уничтожил все, что написал за этот год. Все картины и акварели жег на огне. Мне необходимо ехать на Страстной в Феодосию, т. к. опасно его оставить в таком состоянии. Если же он приедет на Страстной в Москву, то тогда бы и ты, дорогая, провела бы время с ним. Вот бы хорошо устроилось все. Я так скучаю без тебя, моя голубка, а тут еще такое ужасное дело. Я боюсь даже самоубийства, т. к. он был однажды близок к этому. Не могу простить себе такое долгое молчание и чувствую себя виноватым. Макс писем не шлет, а Елены Оттобальдовны письмо полно жестоких упреков по моему адресу. Все это ужасно тяжело. ‹…›
[328]
17 марта 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
Милая моя и дорогая Юля!
Мне очень плохо жилось эти дни благодаря письму Макса относительно К<онстантина> Ф<едоровича>. Теперь начинаю успокаиваться и жду от К<онстантина> Ф<едоровича> письма, которое решит, ехать мне на Страстной в Феодосию или он приедет в Москву. Я тебе написал такое сумбурное письмо, что ты вряд ли поняла там, в чем дело. Мне так тебя не хватает, моя родная, все переживаешь в одиночку. ‹…›
[329]
19 марта 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
Моя дорогая Юля!
Сегодня получил от тебя письмо и очень огорчен, что ты от меня скрыла относящиеся письма Макса по поводу Богаевского. Я с ужасом думаю, что в этом много виноват сам Макс, т. к. с своей книжной философией и книжным холодным чувством он не понял психического состояния Богаевского и только усилил его страдания. Я знаю Макса. Он не может чувствовать внутренно, и все у него холодно. Обвинять меня напрасно, т. к. я не так виноват, как пишет Ел<ена> Оттоб<альдовна>. Если я поеду в Феодосию, то, конечно, все узнаю. ‹…›
[330]
[21] марта 1914. Санкт-Петербург
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
Дорогой Константин Васильевич, напрасно упрекаете меня: я не написала Вам о Богаевском раньше, п<отому> ч<то> была убеждена, что Вас известили прежде меня. Максимилиан Алекс<андрович> написал мне об этом так: «Богаевский ходит бледный, измученный, но не перестает работать. Давно уже ничего не показывает, а прошлый раз признался, что все, что сделал за зиму, – сжег. А там были прекрасные вещи. Страшно больно и беспокойно за него». Какой смысл мне было скрывать это от Вас? ‹…›
[331]
8 апреля 1914. Санкт-Петербург
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
‹…› Вместе с твоими письмами получила сегодня очень мрачное письмо от Макс<имилиана> Ал<ександровича> – он, кажется, не очень-то доволен, что нарушено его одиночество. О Богаевском пишет, что тот работает над большими картинами маслом, но ему ничего не показывает. Видишь, как ты застращал меня, – я сообщаю о Богаевском каждое слово. Я боюсь, что много неприятностей он наделал Богаевскому, показав мое письмо тогда. Досадно. ‹…›
[332]
9 апреля 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
‹…› Мне хотелось бы тебе устроить жизнь чистую, теплую. Согреть тебя лаской и любовью. Дать тебе возможность развить свой талант и дать тебе возможность работать по искусству ради искусства ‹…› От К. Ф. Богаев<ского> получил очень доброе письмо. Ждет меня, чтобы показать работы и поговорить. Меня это радует. Как я ясно представляю все, что тебе нужно, моя радость. Как больно сознавать, что ты сама себе враг. Зачем так много условностей в жизни? Зачем люди не живут проще? Бог даст, все уладится и я буду счастлив, если оставлю значительный след в твоей жизни. ‹…›
[333]
Действительно, не просто, но все как-то уладилось. А упреки в «книжности» и вообще пристрастное в тот момент отношение Кандаурова к Волошину объяснимо: творческий кризис Богаевского застал Константина Васильевича в пору собственного смятения чувств, о котором его друзья еще не подозревали. Тревога Волошина о Константине Федоровиче, привычно требовавшего вмешательства Кандаурова, и доверительные письма – поэта! – к Оболенской делали ситуацию еще более нервной. Юлия Леонидовна по-женски мудро оберегала «раковину», тонко чувствуя все изгибы и чутко настраиваясь на ее звучание, чтобы не стать вольной или невольной причиной раздора. Чтобы снять ревнивое беспокойство Кандаурова, она писала ему каждый день, не забывая сообщать о том, что писали ей их общие друзья и знакомые.