Счастливым образом изменилась и семейная жизнь Волошина. Теперь рядом с ним – Мария Степановна Заболоцкая, взявшая на себя обустройство быта «коммуны». При этом ее служение поэту часто превращалось в подобие священного ритуала, в который вольно или невольно вовлекались гости дома. «Не так страшен Макс, как его Маруся», – шутили в феодосийском кругу: прежние знакомые и друзья воспринимали Волошина в роли божества не без иронии.
Он постоянно зовет к себе Кандаурова и Оболенскую, но те, похоже, прислушиваются и к другому своему крымскому корреспонденту, Богаевскому. «В Коктебеле не бывал с весны и Макса не видал, – писал он 23 августа 1923 года Кандаурову. – Дом его битком набит приезжими из Москвы и Петрограда – поэты и поэтессы, балерины будущие и настоящие, советские деятели и так всякого народу пропасть. Живут очень весело – стихи и танцы, танцы и стихи – до 3-х часов ночи. Макс очень счастлив, в хорошем расположении духа, написал и продолжает писать массу акварелей, и очень хороших – очень он двинулся в этой области – мне они очень нравятся, и я по-настоящему завидую ему, как Сальери завидовал Моцарту. Как легко все ему дается, как красиво и просто передает он свой коктебельский пейзаж, и как мучительно и туго достигаю я чего-нибудь, а о последнем времени и говорить нечего – все не то и все идет в корзину для бумаг – перевожу только краски и бумагу»
[441]. Сказано не без раздражения, и дело здесь не только в разных характерах, темпераментах, а тем более художественных «неудачах» Константина Федоровича. Для него идея «дома отдыха писателей и художников» несовместима с творческой мастерской. Духовный тон его жизни иной, и толпа праздных волошинских гостей его просто пугает.
Не пришелся по вкусу коктебельский «дом отдыха» и Кандаурову. «Хочу откровенно тебе поведать о житье Макса, – писал он Оболенской из Феодосии 5 августа 1925-го. – Пробыв там четыре дня, я бежал в тихий угол мастерской Богаевского. Сегодня так же, пробыв там три дня, бежал еще один знакомый и, войдя в мастерскую, бросился в кресло, воскликнув: “Наконец-то я попал в дом отдыха”. – “Но вы же из дома отдыха писателей и художников?” – ответил я. – “Нет, это вавилонское столпотворение!” По-моему, хуже, это шабаш на <Бруклене> и сплошной фокстрот. Милиция обратила внимание, и может быть скандал. Меня крайне удивляет Макс – в нем сидят два человека: один большого ума, таланта и колоссальной эрудиции, а другой глуп и наивен… Черт знает, что он думает. Я крепко боюсь, чтобы у него не хапнули дачу, и тогда что будет? Моральная и физическая смерть, т. к. я не могу представить его без Коктебеля. Он на виду у местных властей, и они к нему очень недоброжелательны. Я не понимаю, как можно вести в Коктебеле обывательские разговоры о политике. Ведь это невыносимо и в столице, а тут, среди дивной природы, и совсем не годится. Кроме того, Мария Степановна слишком пересаливает в своем поклонении, и это действует на тщеславие Макса, и он постоянно рисуется. Он оправдывается, что двадцать лет назад было паломничество в Ясную Поляну, а теперь к нему. Сравнение неудачное и крайне неприятное на меня произвело впечатление. Тяжело и грустно было на все это смотреть»
[442].
Что ж, взгляд субъективен, и, вероятно, излишне, но беспокойства в нем больше, чем осуждения. Столпотворение и фокстрот – внешний, довольно искусственный ракурс, что хорошо чувствовала Юлия Леонидовна: их переписка с Волошиным сохраняла прежнюю доверительность и дружественность. Письма приходили реже (что Оболенскую, конечно же, огорчало), но многое объясняли иначе. Эксперимент «последовательного коммунизма» и постоянно увеличивающийся поток приезжих очень скоро начали утомлять Волошина: «За эти года я превратился в какую-то мельницу, перемалывающую людей. И зерна так много, что жернова отказываются работать. Нет времени подумать об отсутствующих, нет времени просто написать письмо, не отвечая на полученное» (1 апреля 1925)
[443]. И гости встречаются, как деликатно выражается Волошин, «трудные». И на стихи не остается дыхания: «заколодило». За литературным неизбежно следует физическое – не отпускает астма. Совсем другой портрет – без хитона, трезубца и прочей «рисовки», развлекавшей публику.
«Я все время работаю над акварелями», – сообщает он Оболенской в письме 1925 года, смущенно добавляя, что его «приобрели» в Третьяковку и в ряд провинциальных музеев, но денег «не только не платят, но даже не предлагают»; а сам он раздарил и раздал за одно только лето 600 акварелей своим гостям и их родственникам.
«В Ваших вещах очень многое мне нравится, – хвалила Волошина Оболенская. – Особенно удачно стало выходить у Вас небо с дальними планами. В передних планах, по-моему, несколько не хватает солидности – они часто графичны, в то время как глубина уже живописна. Вы не согласны? Очень удачны некоторые зимние вещи; мастер Вы, впрочем, я открыла, что Вы художник маститый, а не новый (как я все время думала), нашла в “Весах” Вашу виньетку»
[444]. Его работы, как ясно из писем, нравятся даже строгому Богаевскому, и возникает мысль о совместной выставке, тем более что оба друга – члены общества «Жар-цвет», созданного в Москве по инициативе неутомимого Кандаурова. Об этом выставочном объединении надо, несколько вернувшись назад, рассказать отдельно как о последнем художественном проекте Константина Васильевича и верно следующей за ним, а теперь идущей шаг в шаг, Юлии Леонидовны.
Но это не было «дорогой в Эммаус». В юности Оболенскую увлекал новозаветный сюжет, когда скорбящие ученики встречают на пути воскресшего Христа, не узнают его, но радость вот-вот «тронет их за плечо». Теперь, когда прерывистость времени в пределах собственной жизни осознавалась все острее, обращая взгляд в сторону опустевшего прошлого, она не чувствовала радости.
Но «праведник шел за посланником Бога…»
От «Мира искусства» к «Жар-цвету»
Время, когда явлен Жар-Цвет, не может быть легким.
Н. Рерих
В 1924 году в Аничковом дворце, где разместился Музей города Ленинграда, прошла последняя выставка художественного объединения «Мир искусства». Событие, именования и дата удивляют своим несочетанием: будто есть во всем этом какая-то закравшаяся ошибка, нелепость, требующая исправления. Немыслимый альянс золота и серебра в железной оправе.
И тем не менее, давно приговоренный критикой «Мир искусства», пережив Первую мировую и обе революции, красиво завершал свою историю в знаменитом дворце пушкинской эпохи. Умирал вместе с Петрополем.
В начале века «Мир искусства» казался необъятным горизонтом с неограниченными и длительными творческими возможностями. Умно и зорко это объединение отбирало отовсюду все наиболее талантливое и ценное, отражая, подобно зеркалу, все разнообразие художественных вкусов. Именно это отличало его выставки: пути их участников зачастую были разными, но изобилие художественных языков принималось как стремление к поиску, самовыражению, представлялось доказательством необходимых и важных изменений, происходивших в культуре и понимании искусства.