19 июля 1929. Тула
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
‹…› Какое счастье, что вечером или ночью 23-го я буду в Москве, а утром после одиннадцати часов сидеть в нашем закоулочке. Право, дорогая, что только для этого стоит жить: не надо думать о старости, надо быть всегда молодым душой! Будь молода и вечно молода – не считай прожитые годы. Пусть твоя душа всегда радуется, всегда светится теплым огнем. Ведь ты не одна! Около тебя есть человек, который всеми силами своей любви хочет, чтобы ты была счастлива. Оглянись кругом: есть ли еще другая такая пара, как мы с тобой? Нет, не скоро найдешь. Цени жизнь как в радостях, так и в печалях. В радости радуйся, а в печалях верь, что наступит радость. ‹…› Да, моя радость, я неисправим! Я люблю – я любим – что же мне еще надо? Неужели я буду обращать внимание на мелкие толчки жизни. Нет, не буду, не хочу! ‹…› Встряхнись, отбрось плохое и бери обеими руками хорошее. ‹…›
[500]
Константину Васильевичу оставался год жизни. Еще целый год!
На исходе лета 1929-го Кандауров и Оболенская снова отправятся в Крым, который всегда оставался для них землей обетованной. Это последняя их поездка, последняя встреча с друзьями. Но тогда для них этот горчащий привкус конца еще не был так отчетлив: в радости радуйся – Константин Васильевич прав. Чужеродность московскому времени искупалась пейзажами, воздухом степного Крыма, древней Киммерией, казавшейся неизменной, вечной.
Впрочем, в цикле графических работ Оболенской, выполненных по разнарядке и посвященных винодельческим хозяйствам Судака, виноград – всего лишь закатанное в бочки производственное сырье… Будто финальная рифма, метафора истории, начавшейся для них в тринадцатом году.
И еще один рисунок – «Наша дорога» – с двумя узнаваемыми фигурами на пути в Феодосию тоже кажется символичным, печальным.
И снова «тринадцатый»
Милая моя деточка!
Я с тобой вполне согласен, что никакими словами не выразишь всю силу нашей любви. Да и зачем их искать, когда каждый атом нашей души это чувствует и понимает. Все эти наши семнадцать лет, несмотря на черные пятна, залиты таким дивным сиянием взаимной любви… Что слова? Они бессильны!
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской. 3 июня 1930
«13-й год пролетарской революции», отмеченный в перекидном календаре на 1930-й год, тревожит своими оранжево-алыми цифрами. Его «несчастливое», пользующееся дурной славой число, умноженное несчетными трагедиями стоящего за ним десятилетия, кажется даже не мистическим – каким-то безнадежным и мрачным…
Иное – редкость. Последние письма Константина Васильевича будто и не из этого времени и не на больничной койке написаны. В больнице он находился с апреля по август и, перенеся две операции при безнадежном диагнозе, понимал, что вряд ли отсюда выйдет. При этом смешит докторов, соседей по палате, готов разговориться об искусстве, шутит в письмах: «меня тут все полюбили», «у меня на хвостике бантик»
[501]. И, как прежде, не устает повторять все о том же неумирающем чувстве любви – к Юлии Леонидовне, к друзьям, к миру, в котором, как он уверен, важнее всего – искусство.
«Моя дорогая и ненаглядная Юля!
Мне почти вынесли смертный приговор. И вот перед концом или началом чего-то нового передо мной проходит и вспоминается вся наша с тобой жизнь за последние 17 лет. Каким счастьем овеяны эти годы для меня. Как бесконечно я тебя люблю! Люблю всем своим существом, всей душой, люблю… Во имя этой моей бесконечной любви я прошу тебя не падать духом, а жить и работать, зная, как это для меня важно. Ты, конечно, приведешь мои дела в порядок, и особенно с К<онстантином> Ф<едоровичем>, т. е. с его вещами. Очень бы просил мой последний пейзаж оставить у себя. Но только покажи его Третьяковке. Хотя мне кажется, что необходимо прежде исправить середину. Если бы ты ее исправила, я был бы тебе очень благодарен. Как страшно уходить, когда чувствуешь, несмотря на болезнь, массу энергии и жажду работать. Ты не грусти, родная, а будь покойна. Может быть, ты когда-нибудь опишешь нашу с тобой жизнь, нашу бескорыстную, бесконечную любовь»
[502].
Возможно, это и есть «неземное существование» – без врастания в быт, «злобу дня» и реалии времени. В письмах да нарисованном пейзаже, оставленном любимой.
«…Наша жизнь хорошая, светлая! – будто выхватывая из бремени лет только то, что хранилось тысячью писем, повторял он Юлии Леонидовне. – Мне всегда было страшно, когда ты говорила, что уничтожишь свои письма ко мне. Ты права, когда сказала, что наша жизнь “венок сонетов”. Первые стихи наших этапов жизни сплетаются в конце в общее торжественное стихотворение. Это гимн любви человеческой! Так-то, моя голубка! Из нас ни один не может сказать: я полюбил первый! Первого тут нет – тут есть два. Эти два составили одно – и так до конца»
[503].
«Пришла со свидания и сажусь писать тебе…» Юлия Леонидовна почти все время проводила рядом с Константином Васильевичем. Осунувшаяся и постаревшая, она мало напоминает романтическую героиню и прекрасную возлюбленную. Тем пронзительнее не совпадающая с этой видимостью нежность ее строк: «Мое счастье дорогое, как я рада, что тебя увижу. Но меня смущает погода: пошел дождь, и вдруг тебе нельзя будет выйти в сад. А в дождь я всегда особенно тоскую без тебя, то есть это глупое слово, просто мне хочется быть с тобой»
[504]. Зная о чудодейственной силе слов, она выписывает свои «рецепты»: «Перемучившись, мы начнем новую главу нашей Книги, новый “венок сонетов”. ‹…› Целую тебя и люблю бесконечно. Не было такой любви нигде ни у кого. Мы счастливые люди, и мы это ценим и благодарны за это. Как ты наполнил мою жизнь, какой свет внес в нее, как идем мы в ногу, “ступаем в один след”, как в свадебной песне. Мы знаем все наши недостатки, и это не мешает нам любить друг друга больше жизни…»
[505].
И не веришь глазам своим, глядя на их фигуры в больничном антураже. И сокрушаешься ограниченностью мысли о невыносимости времени, преклоняясь перед высокопарной полетностью невыдуманных чувств. И радуешься спасению блаженных душ, уцелевших среди красных цифр календаря.
«Мы дождемся хороших дней», – уверял Кандауров не склонного к иллюзиям Богаевского: «Надо жить, терпеть и как можно больше работать. Мы должны все же быть счастливее простых смертных. У нас есть искусство, надо только искренне его любить, и оно должно нас утешать в самые тяжелые дни». Это уже философия. Поклонение искусству всегда оставалось для вечного юноши Кандаурова главным заветом Серебряного века.