Тебя, любимый сын мой, жители Сеуты считают несколько тронутым, это следствие их темноты; но если ты когда-нибудь отправишься в свет, лишь тогда ты постигнешь людскую несправедливость и тебе придется вооружиться против неё. Лучшим, быть может, средством было бы противопоставить оскорбление оскорблению и клевету — клевете, или сразиться с несправедливостью её же собственным оружием: однако искусство вести борьбу посредством подлости вовсе не является идеалом людей нашего типа. Когда ты увидишь себя угнетенным, отодвинься, замкнись в себе, питай свой дух его собственными порывами, и тогда ты ещё узнаешь счастье.
Слова моего отца произвели на меня живейшее впечатление, отвага вновь одушевила меня, и я вновь вернулся к занятиям своей системой. Тогда-то я начинал уже с каждым днем становиться всё более рассеянным. Редко когда слышал то, что говорили, обращаясь ко мне, за исключением последних слов, которые глубоко врезались мне в память. Я отвечал вполне логично, но почти всегда спустя час или два после вопроса. Часто также брел, не ведая куда, так что было бы только справедливо, если бы я, как слепец, ходил с поводырем. Рассеянность эта, впрочем, продолжалась только до тех пор, пока я не упорядочил свою систему. Затем, чем менее я обращал внимания на работу, тем меньше с каждым днем впадал в рассеянность, и ныне я смело могу сказать, что почти совершенно исцелился от этого досадного недуга.
— Мне казалось, — молвил каббалист, — что порою ты, сеньор, ещё впадаешь в рассеянность, но, однако, поскольку ты сам заверяешь нас, что уже исцелен, позволь мне первому тебя с этим поздравить.
— Искренне благодарю, — ответил Веласкес, — ибо, едва я завершил свою систему, как вдруг непредвиденный случай произвел в моей судьбе такую перемену, что теперь мне трудно будет, я уже не говорю — создать систему, но даже посвятить жалкие десять или двенадцать часов подряд одному вычислению. Одним словом, небо пожелало, чтобы я стал герцогом Веласкесом, испанским грандом и обладателем огромного состояния.
— Как же, герцог, — прервала его Ревекка, — ты упоминаешь об этом вскользь, как об обстоятельстве второстепенном в твоей истории? Я думаю, что любой другой на твоем месте начал бы с этого сообщения.
— Я признаю, — возразил Веласкес, — что это фактор, бесспорно умножающий личные достоинства, но я полагал, однако, что мне не следует о нём упоминать, прежде чем меня не приведет к нему само течение событий. Вот что мне ещё осталось досказать:
Четыре недели прошло с тех пор, как Диего Альварес, сын того Альвареса, прибыл в Сеуту с письмом от герцогини Бланки к моему отцу. Оно гласило:
Письмо это уведомит тебя, что господь должно быть вскоре призовет к себе душу твоего брата, герцога Веласкеса. Законы испанского дворянства не позволяют, чтобы ты наследовал младшему брату твоему, а посему состояния и титул перейдут к твоему сыну. Я счастлива, что, завершая сороковой год покаяния, смогу возвратить ему состояние и титул, которых ветреность моя тебя лишила. Я не могу, правда, вернуть тебе славу, которую ты снискал бы благодаря твоим способностям, но нынче мы оба стоим уже у врат вечной славы, земная слава не может нас больше занимать. Прости в последний раз многогрешной Бланке и пришли нам сына, которым небо тебя наградило. Герцог, у смертного одра коего я нахожусь вот уже два месяца, жаждет видеть своего наследника.
Я должен признаться, что письмо это воодушевило всех жителей Сеуты, ибо там повсюду любили меня и моего отца; я, однако, далеко не разделял всеобщего ликования. Сеута была для меня всем миром, я выходил из неё только, чтобы предаваться грезам: если же устремлял когда-либо взор за её рвы, на широкие равнины, населенные маврами, то смотрел на все эти просторы только как на пейзаж: так как я не мог совершать прогулки в окрестностях, беспредельные дали казались мне созданными исключительно для созерцания. И что я стал бы делать где-нибудь в другом краю? Во всей Сеуте не было ни одной каменной стены, на которой я не нацарапал бы какого-нибудь уравнения; не было ни одного закоулка, где я не предавался бы размышлениям, итоги которых наполняли меня радостью. Правда, порою мне докучали тетка Антония и её служанка Марика, но что значили эти мелкие неприятности в сравнении с огорчениями, на которые я был обречен в будущем? Если бы у меня отняли мои раздумья и вычисления, я навек утратил бы счастье: оно просто перестало бы для меня существовать. Такие мысли приходили мне в голову в миг, когда мне предстояло покинуть Сеуту.
Отец провожал меня до самого берега и там, положив руку мне на голову и благословив меня, сказал:
— Сын мой, ты увидишь Бланку; она уже не прежняя восхитительная красавица, которая должна была составить славу, гордость и счастье твоего отца. Ты увидишь черты, изборожденные годами, ты увидишь женщину, сломленную покаянием, но зачем она так долго оплакивала заблуждение, которое отец её простил ей? Что до меня, я никогда не сожалел об этой ошибке. Правда, я не служил королю на видном посту, но зато в течение сорока лет среди этих утесов я старался осчастливить малую горстку достойных людей. Вся их признательность по праву принадлежит Бланке; они часто слышали о её добродетелях, и все её благословляли.
Отец мой не мог больше говорить, слезы заглушали его слова. Все жители Сеуты присутствовали при моём отъезде, на всех лицах можно было прочесть печаль разлуки, смешанную с радостью, которую вызывала весть о столь блистательной перемене в моей судьбе.
Мы распустили паруса и наутро высадились в порту Алхесирас, откуда я направился в Кордову, а затем на ночлег в Андухар. Тамошний трактирщик рассказывал мне какие-то необыкновенные истории о духах и упырях, но я пропустил мимо ушей эти его россказни. Я переночевал у него и рано поутру отправился в путь. Со мной было двое слуг; один ехал впереди, другой следовал за мной. Одержимый мыслью, что в Мадриде у меня не будет времени для занятий, я достал свои таблички и занялся вычислениями, которых недоставало ещё в моей системе.
Я ехал на муле, ровная и спокойная поступь которого содействовала моим математическим занятиям. Не помню, сколько времени я потерял таким образом, помню только, что мул мой внезапно остановился. Я увидел, что нахожусь у подножья виселицы, на которой болтаются двое повешенных, чьи искаженные лица ужаснули меня. Я осмотрелся, но не нашел ни одного из моих слуг; начал призывать их во весь голос, но тщетно. Я решил ехать дальше по прямой дороге, которая расстилалась передо мной. Уже наступила ночь, когда я прибыл в просторный и хорошо устроенный, но почему-то совершенно безлюдный и пустой трактир.
Я оставил мула в стойле, а сам вошел в комнаты, где нашел остатки ужина, а именно — паштет из куропаток, хлеб и бутылку аликанте. С самого Андухара во рту у меня ничего не было, а посему я и решил, что крайняя нужда дает мне право на паштет, всё равно не имеющий законного хозяина. К тому же я сильно страдал от жажды и посему утолил её, быть может, впрочем, с излишней поспешностью и жадностью, ибо вино ударило мне в голову, но я заметил это слишком поздно.