Винициан и другие мятежники осуждали также мое странное постановление о том, чтобы те, чьи дела я рассматривал в суде, сами, своими словами, докладывали мне о своем происхождении, связях, браке, карьере, финансовом положении, теперешних занятиях и так далее — обязательный для всех предварительный отчет, так как я желал слышать это из их собственных уст, а не от их патрона или адвоката. Казалось бы, причины такого решения ясны: мы узнаем о человеке из десяти слов, сказанных им о самом себе, гораздо больше, чем из десятичасового панегирика, произнесенного его другом. И не важно, что он скажет в этих десяти словах, главное — как он их скажет. Я убедился, что предварительное знакомство с тем, каков подсудимый: тугодум или говорун, хвастун или простак, хладнокровный или стеснительный, смышленый или без царя в голове, служит мне большой помощью в дальнейшем. Но в глазах Винициана и его друзей, лишая подсудимого помощи патрона и красноречия адвоката, на которые тот рассчитывал, я проявлял по отношению к нему несправедливость.
Как ни странно, больше всего из моих императорских проступков их возмутило то, как я повел себя в случае с серебряной коляской. Вот как это произошло. Как-то раз, проезжая по улице ювелиров, я заметил, что перед одной лавкой стоит толпа человек в пятьсот. Интересно, что их так привлекает, подумал я, и послал кучера разогнать толпу, мешавшую мне проехать. Когда стало свободно, я увидел, что на витрине лавки выставлена коляска, вся обшитая серебром, кроме ободка кузова, сделанного из золота. Оси тоже были серебряными, заканчивались они золотыми собачьими головами с глазами из аметиста; спицы были из эбенового дерева в виде негров, подпоясанных серебряными поясами, и даже чека каждого колеса была золотая. На серебряных боках кузова были вычеканены сцены, иллюстрирующие состязания колесниц в цирке, а ободья были инкрустированы золотыми виноградными листьями. По краям дышла и хомута, тоже серебряных, были лики купидонов — золотые с черепаховыми глазами. Этот удивительный экипаж был выставлен на продажу за сто тысяч золотых. Кто-то шепнул мне, что он был сделан по заказу какого-то богатого сенатора и уже оплачен, но по просьбе будущего хозяина был оставлен для всеобщего обозрения еще на несколько дней, так как он хотел, чтобы все в городе знали цену коляски (хотя сам он заплатил за нее куда меньше), прежде чем он вступит во владение ею. Это было вполне вероятно: сам ювелир вряд ли рискнул бы изготовить такую дорогую вещь — кто мог поручиться, что она найдет миллионщика покупателя. В своем качестве блюстителя нравов я имел полное право поступить так, как я поступил. Я приказал ювелиру с помощью молотка и зубила отодрать серебряные и золотые пластины и продать, на вес, опытному чиновнику, вызванному мной из казны, для переплавки на монеты. Раздались крики протеста, но я заставил всех замолчать, сказав: «Такой тяжелый экипаж повредит городские мостовые, надо сделать его чуть-чуть легче». Я ни минуты не сомневался в том, кто владелец коляски: это был Азиатик, который больше не боялся демонстрировать свое колоссальное богатство, хотя от завистливых глаз Калигулы с успехом его утаил, разделив на сотни мелких вкладов на имя своих вольноотпущенников и друзей, хранившихся во множестве банков. Теперь же он стал выставлять свое богатство напоказ, что не могло не вызвать общественных беспорядков. Чего только он не устроил в Лукулловых садах,
[209] которые недавно купил! Их считали вторыми по красоте после Саллюстиевых садов, но Азиатик хвалился: «Когда я доведу до конца сады Лукулла, сады Саллюстия по сравнению с ними будут казаться пустошью». Он насадил там такие фруктовые деревья и цветы, устроил такие фонтаны и пруды, каких Рим никогда не видел. Я подумал, что, когда в городе истощатся припасы, никому не доставит удовольствия смотреть, как веселый сенатор с большим пузом разъезжает в серебряной коляске с золотыми чеками и золотыми собачьими головами на концах оси. Какой смертный устоит от желания выдернуть хотя бы одну чеку? Я и теперь считаю, что поступил тогда правильно. Но то, что я уничтожил произведение искусства — этот ювелир, тот самый, которому Калигула доверил отлить свою золотую статую, пользовался большой славой, — друзья Винициана сочли бессмысленным проявлением вандализма; это вызвало у них такое негодование, словно я вытащил из толпы несколько горожан и велел разделать их при помощи молотка и зубила на части и отдать мясникам для продажи. Сам Азиатик не выразил никакого возмущения и был достаточно осторожен, чтобы признаться, что коляска принадлежала ему. Больше всех мной возмущался Винициан. Он сказал: «В следующий раз он сдерет с нас тоги и велит распустить на нитки, чтобы отправить ткачам. Этот человек — сумасшедший. Нам надо избавиться от него».
Виниций не был в партии недовольных. Он догадывался, что находится у меня на подозрении — в свое время он выставил против меня свою кандидатуру, — и теперь тщательно следил за тем, чтобы ничем меня не задеть. К тому же он должен был понимать, что попытки избавиться от меня ни к чему не приведут. Я все еще был весьма популярен среди гвардейцев и предпринимал столько мер предосторожности против злоумышленников — постоянный эскорт солдат, тщательный обыск в поисках оружия, проверка каждого блюда на случай, если оно отравлено, — а мои слуги и приближенные были так мне верны и бдительны, что надо было быть на редкость удачливым и изобретательным, чтобы лишить меня жизни, а самому остаться в живых. За последнее время было две попытки, обе предпринятые всадниками, которым я пригрозил исключением из сословия за изнасилование. Один поджидал меня у входа в театр Помпея, чтобы убить, когда я выйду. Это была неплохая мысль, но кто-то из солдат заметил, как он сдернул набалдашник трости, бывшей у него в руках, выдав тем самым, что это короткий дротик, и, кинувшись на него, ударил по голове в тот самый момент, когда тот хотел метнуть его в меня. Второе покушение было в храме Марса во время жертвоприношения. В этом случае оружием служил охотничий нож, но находившиеся там люди тут же разоружили убийцу.
По сути дела, избавиться от меня можно было только единственным способом — подняв вооруженное восстание, а где было взять войска, которые пошли бы против императора? Винициан полагал, что знает ответ на этот вопрос. Он надеялся на помощь Скрибониана. Этот Скрибониан был двоюродный брат маленькой Камиллы, которую много лет назад отравила моя бабка Ливия в день нашей помолвки. Когда я был в Карфагене за год до смерти Германика, Скрибониан разговаривал со мной в весьма оскорбительном тоне, так как он отличился в битве с Такфаринатом, в которой я не мог принять участие, и его отец Фурий Камилл, в то время губернатор Африки, заставил его публично просить у меня прощения.
[210] Он был вынужден извиниться, так как в Риме слово отца — закон, но никогда мне этого не простил и несколько раз после того выказывал свою неприязнь. При Калигуле, когда я жил во дворце, он был в числе главных моих мучителей: почти все ловушки и прочие практические шутки, которым я подвергался, были делом его рук. Можете сами представить, что почувствовал Скрибониан, отправленный Калигулой командовать римскими войсками в Далмации, когда вскорости после того он услышал о моем избрании на пост императора. Мало сказать: зависть и возмущение, — страх за свою жизнь. Он стал спрашивать себя, такой ли я человек, чтобы, когда его срок службы окончится и он вернется в Рим, простить все причиненные им обиды, и если да, не будет ли ему труднее вынести мое прощение, чем гнев. Он решил вести себя со мной почтительно, ведь я был главнокомандующий, но при этом делать все возможное, чтобы завоевать личную преданность всех солдат и офицеров, служащих под его началом; когда придет время возвращаться в Италию, он напишет мне то же, что в свое время Гетулик написал императору Тиберию: «Можешь рассчитывать на мою верность до тех пор, пока командование полками в моих руках».