Как мне стало впоследствии известно, Мессалина одновременно находилась в любовной связи и с Полибием, и тот оказался настолько глуп, что приревновал ее к Мнестеру. Вот она и отделалась от него, о чем я вам уже рассказал. Остальные мои советники восприняли казнь Полибия как личное оскорбление — они сплотились в очень тесную гильдию, всегда покрывали друг друга и никогда не оспаривали мою милость и не завидовали один другому. Полибий ничего не сказал в свою защиту, не желая, по-видимому, подставлять под удар своих собратьев, многие из которых, должно быть, были замешаны в той же позорной торговле римским гражданством.
Что до Мнестера, то теперь случалось не раз, что он не появлялся на сцене, хотя его имя значилось на афишах. Театр взрывался возмущенными криками. Я, должно быть, стал совсем глупцом: хотя его отсутствие всегда совпадало с головной болью Мессалины, не позволяющей ей пойти в театр, мне и на ум не пришло сделать из этого выводы, а ведь они напрашивались сами собой. Мне несколько раз приходилось извиняться перед публикой и обещать, что это не повторится.
Один раз я сказал в шутку:
— Уважаемые, не хотите ли вы обвинить меня в том, что я прячу его в дворце?
Замечание это вызвало громовой хохот. Все, кроме меня, знали, где находится Мнестер. Когда я возвращался во дворец. Мессалина всегда посылала за мной; я находил ее в постели, в затемненной комнате, на глазах — влажная повязка. Она говорила еле слышно:
— Ах, дорогой, неужели Мнестер опять не танцевал? Значит, я ничего не потеряла. Я лежала здесь и просто исходила завистью. Один раз я даже поднялась и принялась одеваться, чтобы все же пойти, но боль была такая, что пришлось снова лечь. Пьеса была очень скучной без него?
Я говорил обычно:
— Мы должны настоять на том, чтобы он выполнял свои обязательства. Нельзя так, раз за разом, обращаться с римлянами.
Мессалина вздыхала:
— Не знаю, не знаю. Он такой ранимый, бедняжка. Как женщина. Великие артисты всегда такие. Говорит, у него чуть что — ужасные головные боли. И, если он чувствовал себя сегодня хоть на одну десятую так, как я, настаивать на его выступлении было бы просто жестокостью. И он не притворяется. Он любит свое дело и очень расстроен, когда подводит зрителей. Оставь меня сейчас, любимый. Я попробую уснуть.
Я на цыпочках выходил из спальни, и больше о Мнестере не говорилось… пока все не повторялось сначала. Однако я никогда не был о нем очень высокого мнения, в отличие от большинства. Его сравнивали с нашим великим актером Росцием, который во времена республики достиг таких высот в своем искусстве, что стал эталоном мастерства и совершенства.
[253] Люди до сих пор говорят о способном архитекторе, ученом историке и даже ловком кулачном бойце «настоящий Росций», что довольно глупо. Мнестера можно было сравнить с Росцием лишь в таком, весьма приблизительном, смысле. Не спорю, я никогда не видел Росция на сцене. Сейчас не осталось никого, кто бы видел его. Мы должны полагаться на мнение наших прапрадедов, а они все сходились на том, что главной целью Росция было «держаться в образе», и кого бы он ни изображал: благородного короля, хитрого сводника, хвастливого солдата или просто клоуна, тем он и был, как живой, без всякой аффектации. А Мнестер немилосердно ломался, и хотя все его па и жесты были действительно милы и грациозны, в конечном счете актером его не назовешь: просто миловидный юноша с ловкой парой ног и способностью к хореографическим импровизациям.
В это самое время, после четырех лет командования армией, из Британии вернулся Авл Плавтий, и я имел удовольствие убедить сенат предоставить ему триумф. Однако это был не полный триумф, как бы мне хотелось, а малый, или овация. Если заслуги генерала так велики, что недостаточно пожаловать за них триумфальные украшения и, вместе с тем, по каким-то техническим причинам, он не может претендовать на полный триумф, ему дают овацию. Например, если война еще не совсем завершена, или было пролито недостаточно крови, или противник не считается достойным — как было давным-давно при подавлении восставших рабов во главе со Спартаком, хотя с ним было куда трудней справиться, чем со многими чужеземными царями. В случае с Авлом Плавтием возражение сената состояло в том, что его победы, по их мнению, были не настолько значительны, чтобы позволить нам отвести из Британии войска. Поэтому он въехал в город не на триумфальной колеснице, а верхом, на голове вместо лаврового венка был венок из мирта, и он не держал жезла в руке. Процессию не возглавляли сенаторы, не было трубачей, и, когда пришли в храм, Авл принес в жертву богам не быка, а овна. Но во всем остальном овация не отличается от полного триумфа, и, чтобы показать, что отнюдь не моя зависть помешала Авлу получить те же почести, какие были присуждены мне, я выехал ему навстречу, когда он приближался к Риму по Священной дороге, поздравил с победами, предложил ему ехать справа от меня (более почетное место) и сам поддерживал его, когда он поднимался на коленях по капитолийским ступеням. Я выступал в качестве хозяина у него на пиру, а когда пир закончился и мы провожали Авла домой с факельным шествием, снова поместил его справа от себя.
Авл был очень мне за все это признателен, но еще более, как он сказал мне без свидетелей, был благодарен за то, что я замял скандал по поводу участия его жены в христианской вечере (членов этой еврейской секты теперь называют христианами) и предоставил ему самому ее судить. Он сказал, что, когда женщина не может избежать разлуки с мужем — а здоровье его жены не позволяло ей последовать за ним в Британию, — она чувствует себя одиноко, ей приходят в голову странные фантазии, и она становится легкой добычей для шарлатанов от религии, особенно для иудеев и египтян. Но она хорошая женщина и хорошая жена, и он уверен, что она скоро излечится от этих глупостей. Он был прав. Два года спустя я арестовал всех главарей христиан, находящихся в Риме, и вместе с проповедниками старой иудейской веры выслал из страны; жена Авла очень помогла мне выловить их.
Эмоциональное воздействие христианства так сильно прежде всего потому, что его приверженцы утверждают, будто Иешуа, или Иисус, восстал из мертвых, чего не было ни с кем из людей, разве что в легендах; после того, как его распяли, он посещал друзей, ничуть, по-видимому, не пострадав от своих не очень-то приятных переживаний, ел и пил с ними, чтобы доказать свою телесную сущность, а затем вознесся на небо в сиянии славы. И нельзя доказать, что все это выдумки, потому что сразу после его казни началось землетрясение и большой камень, которым был завален вход в пещеру, где положили тело, оказался сдвинутым в сторону. Стражники в ужасе разбежались, а когда вернулись, труп исчез; судя по всему, был похищен. Стоит подобным слухам появиться на Востоке, их не остановишь, а доказывать их нелепость в государственном эдикте — не уважать самого себя. Однако я все же отправил в Галилею, где христиан больше всего, строжайший указ о том, что осквернение могил будет считаться тяжким преступлением, караемым смертной казнью. Но хватит тратить время на этих нелепых христиан: мне надо продолжать собственную повесть.