— Ну и дурак!
— А что? На себе тащить в советскую больницу?
— А ты бы как хирург — ножичком!
— Эх ты, мясник!
— Будь спокоен, если попаду к тебе в напарники, облегчу бесшумно.
— Если я тебя раньше на стропе не вздерну.
— Ну зачем опять грубости? — умиротворяюще проговорил баритон. — Весна, скоро пасхальные дни.
— Где ты их праздновать будешь?
— Где же еще, как не в российских Рязанях?
— Вот и отволокут тебя в Чека. Будет там тебе пасха!
— НКВД, — строго поправил тенорок. — Не надо быть такими отсталыми.
— Вызубрил…
— А что ж, с двадцатого года не был дома.
— Ничего, не плачь. Скоро обратно кинут.
Вайс вышел из гаража с надутым баллоном в руках, сел невдалеке от этих людей и внимательно осмотрел баллон, будто искал на нем прокол. Потом прижал баллон к уху и стал сосредоточенно слушать, утекает воздух или нет.
Высокий, тощий, с хрящеватым носом, не оборачиваясь, спросил по-русски:
— Эй, солдат, закурить есть?
Вайс сосредоточенно вертел в руках баллон.
— Хочешь, я сам дам тебе сигарету? — снова спросил шепелявым баритоном долговязый.
Вайс не прерывал своего занятия.
— Да не бойся, ни черта он по-русски не понимает, — сказал коренастый. И спросил по-немецки: — Эй, солдат, сколько времени?
Вайс ответил:
— Нет часов. — И обвел твердым, запоминающим взглядом лица этих людей.
Улыбаясь Иоганну, плешивый блондин проблеял тенорком по-русски:
— А у самого на руке часы. Немецкая свинья, тоже воображает! — Любезно протянул сигарету и сказал уже по-немецки: — Пожалуйста, возьмите, сделайте мне удовольствие.
Вайс покачал головой и вытащил свой портсигар.
Блондин засунул себе за ухо отвергнутую Вайсом сигарету, вздохнул, пожаловался по-русски:
— Вот и проливай кровь за них. — Обернулся к Вайсу, сказал по-немецки: — Молодец, солдат! Знаешь службу. — Поднял руку. — Хайль Гитлер!
Вайс сходил в гараж, оставил там баллон и, вернувшись обратно, положил себе на колени дощечку, а поверх нее лист почтовой бумаги.
Склонившись над бумагой Вайс глубокомысленно водил по ней карандашом. Изредка и внешне безразлично поглядывал он на этих людей в разномастный иностранных мундирах, которые владели немецким языком, а возможно, и другими языками так же, как и русским. Они давно утратили свой естественный облик, свои индивидуальные черты. И хотя приметы у них были разные, на их лицах запечатлелось одинаковое выражение жестокости, равнодушия, скуки.
Чем дольше Иоганн вглядывался в эти лица, тем отчетливее он понимал, что невозможно удержать их в памяти.
В следующее воскресенье он снова занял позицию возле гаража и, шаркая напильником, положил заплату на автомобильную камеру. Покончив с ней, неторопливо разобрал, промыл и снова собрал карбюратор. Вытер руки ветошью и, как в прошлый раз, занялся письмом.
А эти люди, очевидно привыкнув к молчаливому, дисциплинированному немецкому солдату, свободно болтали между собой.
Вайс безразличным взглядом обводил их лица, потом переводил глаза на какой-нибудь сторонний предмет и снова писал, будто вспомнив нужные ему для письма слова.
Солдат, сочиняющий письмо домой, — настолько привычное зрелище, что никто из этих людей уже больше не обращал на него внимания, не замечал его. Тем более что убедились — по-русски он не смыслит ни бельмеса.
Главенствовал у них, по-видимому, тот, сухощавый, бритоголовый, с правильными чертами лица, с серыми холодными глазами и вытянутыми в ниточку бровями на сильно скошенном лбу. Когда он бросал короткие реплики, все смолкали, даже тот, с барски картавым баритоном, любитель афоризмов: «Для того чтобы убить, не обязательно знать анатомию», «Среди негодяев я мог бы быть новатором», «Дороже всего приходится платить за бескорыстную любовь».
Как-то он сказал томно:
— Кажется, я когда-то был женат на худенькой женщине с большими глазами.
Бритоголовый усмехнулся.
— И загнал ее в Бейруте ливанскому еврею.
— Ну, зачем оскорблять, — арабу, и даже, возможно, шейху.
Бритоголовый свел угрожающе брови, процедил сквозь зубы:
— Ты что мне тут лопочешь?
Обладатель баритона мгновенно сник:
— Ну ладно, Хрящ, ты прав.
Сухонький, напоминавший подростка, жилистый старик с маленьким, сжатым морщинами, горбоносым лицом, спросил с кавказским акцентом:
— Шейх? Что такое шейх? Я сам шейх. Почем продал, не помнишь?
Человек с обвисшим лицом и чахлыми волосами, зализанными на лысину, только пожал плечами.
Бритоголовый сказал:
— Нам, господа, следовало бы и здесь навести порядок.
— У немцев?
— Я имею в виду русскую эмиграцию. Одних Гитлер воодушевил, вселил надежды, а другие — из этих, опролетарившихся, — начали беспокоиться о судьбе отчизны.
— Резать надо, — посоветовал старик.
— Не лишено, — согласился бритоголовый. — Я кое-кого назвал шефу, предложил наши услуги — устранить собственноручно. Это имело бы показательное значение, мы бы публично продемонстрировали нашу готовность казнить отступников, но увы, шеф отказал. Пообещал, что этим займется гестапо. А жаль, — грустно заключил бритоголовый.
Человек с обвисшим лицом протянул мечтательно:
— А в России сейчас тоже весна-а!
— Будешь прыгать, не забудь надеть галоши, чтоб ноги не промочить.
— Я полагаю, уже подсохнет…
— Польшу они в три недели на обе лопатки.
— Ну, Россия — не Польша.
— Это какая тебе Россия? Большевистская?
— Ну, все-таки…
— И этот тоже! Заскулил, как пес.
— В каждом из нас есть что-то от животного…
— Ты помни номер на своем ошейнике, а все остальное забудь…
Сухие, пахнущие пылью лучи солнца падали на эту закованную в булыжник землю, на зарешеченные окна зданий, на это отребье, на предателей, донашивающих трофейные мундиры поверженных европейских армий. От высокого забора с нависшим досчатым карнизом, оплетенным колючей проволокой, падали широкие темные тени, и казалось, будто двор опоясывают черные рвы. Бухали по настилам сторожевых вышек тяжелые сапоги часовых. Ссутулясь, сидел Иоганн, держа на коленях дощечку с листком бумаги, и что-то старательно выводил на ней карандашом. Он тоже был тут узником, узником, подчиненным размеренной и строго, как в тюрьме, регламентированной жизни.