Вайс шагнул к транспортеру, но один из полковников, подкинув в руке пистолет, приказал шепотом: «Марш!» — и даже проводил его к дорожной насыпи. Уже оттуда он крикнул охранникам:
— Подержите-ка парня в своей компании!
Самокатчики в кожаных комбинезонах спустились за Вайсом, привели на шоссе, усадили в мотоцикл и застегнули брезентовый фартук, чтобы он не мог в случае чего сразу выскочить из коляски.
В ночной тиши был хорошо слышен раздраженный голос Дитриха:
— Какую ногу вы крутите, доктор? Я же вам сказал — поломанную! Теперь в другом направлении. Да отдерите вы к черту эту тряпку! Пусть видит… Пожалуйста, еще укол. Великолепно. Лучше коньяку. А ну, встаньте ему на лапку. Да не стесняйтесь, доктор! Это тонизирует лучше всяких уколов.
Иоганн весь напрягся, ему чудилось, что все происходит не там, на дне оврага, а здесь, наверху… И казалось, в самые уши, ломая черепную коробку, лезет невыносимо отвратительный голос Дитриха. И не было этому конца.
Вдруг все смолкло. Тьму озарил костер, запахло чем-то ужасным.
Иоганн рванулся, и тут же в грудь ему уперся автомат. Он ухватился было за ствол, но его ударили сзади по голове.
Иоганн очнулся, спросил:
— Да вы что? — И объяснил, почему хочет вылезти из коляски.
Один из охранников сказал:
— Если не можешь терпеть — валяй в штаны! — И захохотал. Но сразу, словно подавился, смолк.
Через некоторое время на шоссе вылезли полковники, Дитрих и Штейнглиц.
Дитрих попрощался:
— Спокойной ночи, господа! — И направился к машине.
Самокатчики освободили Вайса.
— Едем! — приказал Штейнглиц, едва Иоганн сел за руль.
Оба офицера молчали. Тишину нарушил Дитрих — пожаловался капризно, обиженно:
— Я же его логично убеждал…
Штейнглиц спросил:
— Будешь докладывать?
Дитрих отрицательно качнул головой.
— А если те доложат?
Дитрих рассмеялся.
— Эти армейские тупицы готовы были лизать мне сапоги, когда я предложил свою версию. Что может быть проще: пьяный солдат угнал машину и потерпел аварию.
— Зачем так? — удивился Штейнглиц.
— А затем, — назидательно пояснил Дитрих, — что, если допустим, советский разведчик дерзко похитил полевую рацию и передал своим дату начала событий, полковникам не избежать бы следствия.
— Ну и черт с ними, пусть отвечают за ротозейство! Ясно — это советский разведчик.
— Да, — сухо проговорил Дитрих. — Но у меня нет доказательств. И к чему они, собственно?
— Как к чему? — изумился Штейнглиц. — Ведь он же все передал!
— Ну и что ж! Ничего теперь от этого уже не изменится. Армия готова для удара, и сам фюрер не захочет отложить его ни на минуту.
— Это так, — согласился Штейнглиц. — А если красные ответят встречным ударом?
— Не ответят. Мы располагаем особой директивой Сталина. Он приказал своим войскам в случае боевых действий на границе оттеснить противника за пределы демаркационной линии и не идти дальше.
— Ну, а если…
— Если кому-нибудь станут известны эти твои идиотские рассуждения, — строго оборвал майора Дитрих, — знай, что у меня в сейфе будет храниться их запись.
— А если я донесу раньше, чем ты?
— Ничего, друг мой, у тебя не выйдет. — Голос Дитриха звучал ласково.
— Почему?
— Твоя информация мной сейчас уже принята. Но не сегодняшним числом, и за ее злоумышленную задержку тебя расстреляют.
— Ловко! Но почему ты придаешь всему этому такое значение?
Дитрих ответил томно:
— Я дорожу честью третьего отдела «Ц». У нас никогда не было никаких промахов в работе, у нас и сейчас нет никаких промахов. И не будет.
Штейнглиц воскликнул горячо, искренне:
— Оскар, можешь быть спокоен — я тебя понял!
— Как утверждает Винкельман, спокойствие есть качество, более присущее красоте. А мне нравится быть всегда и при всех обстоятельствах красивым… — И Дитрих снисходительно потрепал Штейнглица по щеке.
Светало. Небо в той стороне, где было родина Иоганна, постепенно все больше и больше озарялось восходящим солнцем. Теплый воздух лучился блеском и чистотой. Через спущенное стекло в машину проникал нежный, томительный запах трав.
Иоганн автоматически вел машину. Его охватило мертвящее оцепенение. Все душевные силы были исчерпаны. Сейчас он обернется и запросто застрелит своих пассажиров. Потом придет в подразделение и снова будет стрелять, стрелять, только стрелять! Это — единственное, что он теперь в состоянии сделать, единственное, что ему осталось.
Рука Иоганна потянулась к автомату, и тут он как бы услышал голос Бруно, его последний завет: «Что бы ни было — вживаться. Вживаться — во имя победы и жизни людей, вживаться».
Да и чего Иоганн добьется своим малодушием? Нет, это не малодушие, даже предательство. Бруно не простил бы его.
Если б случилось чудо, и Бруно остался жив, и его бы попросили оценить свой подвиг, самое большее, что он сказал бы: «Хорошая работа», «Хорошая работа советского разведчика, заполнившего свои служебные обязанности в соответствии с обстановкой». Он бы так сказал о себе, этот Бруно.
Но почему Бруно? У этого человека ведь есть имя, отчество, фамилия. Семья в Москве — жена, дети. Они сейчас спят, но скоро проснутся, дети будут собираться в школу, мать приготовит им завтрак, завернет в вощеную бумагу, проводит детей до дверей, потом и сама уйдет на работу.
Кто ее муж? Служащий. Часто уезжает в длительные командировки. Все знают: должность у него небольшая, скромная. Семья занимает две комнатки в общей квартире. К младшему сыну переходит одежда от старшего, а старшему перешивают костюмы и пальто отца. И когда такие, как Бруно, погибают так, как погиб он, родственников и знакомых оповещают: скоропостижно скончался — сердце подвело. И все. Даже в «Вечерней Москве» не будет извещения о смерти.
Но на смену этому времени должно же прийти другое время. Пройдет много, очень много лет, прежде чем дети чекиста смогут сказать: «Отец наш…» И рассказ их прозвучит как легенда, странная, мало правдоподобная, невероятная легенда о времени, когда это называлось просто: работа советского разведчика в тылу врага.
Но не потом, а сейчас, сразу же изучат соратники погибшего обстоятельства его смерти. Для них его смерть — рабочий урок, один из примеров. И если все, до последнего вздоха, окажется логичным, целесообразным, запишут: «Коммунист такой-то с честью выполнил свой долг перед партией и народом».
Но этот человек, которого звали Бруно, — советский гражданин. Разве нет у него имени, отчества, фамилии?