Но какие-то спекулянты-мошенники продавали для гетто фальсификацию, химическую дрянь, которая действовала или крайне медленно, или вовсе не приводила к летальному исходу, не вызывая ничего, кроме безрезультатных страданий. Поэтому клиенты должны иметь выборочно из каждых десяти доз одну бесплатную, чтобы кто-нибудь из желающих мог проверить ее на себе. Тогда только платят за остальные девять.
Кроме того, он предупреждает, что в концлагерях люди могут платить ерунду, гроши. И если он переправляет туда некоторое количество доз, то только из милосердия к страдальцам.
Поэтому пусть польский пан и его друг немецкий офицер поймут, что на этом не заработаешь. Человечек сокрушенно развел чистенькими ручками с отшлифованными ногтями.
Потом Пшегледский сказал Зубову, что этот человечек, с которым они познакомились, — один из крупных спекулянтов ядами. Что сейчас таким промыслом занимается немалое число ему подобных, сбывая яды главным образом в гетто и Треблинские лагеря уничтожения «А» и «Б», где раздетых догола мужчин, и женщин, и детей загоняют в камеры с поднятыми руками, чтобы уплотнить человеческую массу, подлежащую удушению.
И Пшегледский посоветовал:
— Чтобы ваше решение не было ошибочным и было всесторонне продуманным, я настоятельно рекомендую вам посетить Треблинку «А» или «Б» по вашему усмотрению. И только после этого решить, какие способы борьбы с врагом могут считаться приемлемыми и какие неприемлемыми.
Зубов увидел однажды как из вагона прибывшего из Голландии эшелона выталкивали досками пачки слипшихся мертвых тел. Оставшиеся в живых едва могли шевелиться и, понуждаемые побоями, еле доползли к грузовикам, принадлежащим хозяйству концлагеря.
И теперь, возвращаясь усталый после очередной операции к себе на базу, валясь на койку, Зубов прочно засыпал и не видел больше тревожащих душу снов.
Щеголеватый, добродушный на вид, атлетически сложенный белокурый ариец — Зигфрид, как прозвали его приятели, немецкие офицеры в казино, — Алексей Зубов вновь обрел нагловатую самоуверенность кичащегося своей внешностью истинного арийца. И цинично подсмеивался в кругу поклонников над своей жалкой, подобающей инвалиду должностью начальника складов роты пропаганды. Он говорил, что в интересах рейха — сохранять его как производителя для пополнения потомства будущих владык мира.
И все же по краям его мягкого, но четко очерченного рта легли две продольные жесткие морщины, некогда задорно светящиеся глаза поблекли и приобрели серый металлический оттенок, на висках обозначилась яркая седина, которая шла ему, но была настолько преждевременной, что можно было подумать: этот юноша, пышущий здоровьем, пережил нервное потрясение или тяжелую душевную травму.
Один из младших офицеров зондеркоманды, доктор Роденбург, объясняя Зубову сущность исторической миссии германской империи, сказал:
— Мы должны быть сильными и во имя этого обессилить все другие нации. Доброта — признак слабости. Проявление доброты со стороны любого из нас — предательство. И с такими нужно расправляться, как с предателями. Людьми управляет страх. Все, что способно вызвать страх, должно служить рейху так же, как страх смерти служит первоосновой для религиозных верований. Мы открыли величайший принцип фюреризма. Фюрер — вершина, мы — ее подножие, и в полном подчинении воле одного — наша национальная сила. Уничтожение евреев — только акция проверки национального самосознания каждого из нас, своеобразная национальная гигиена… Мы хотим сократить число потребителей ценностей. Чтобы раса господ стала единственным их потребителем, а остальные народы только производили для нас эти ценности. В этом высшая цель, освобождающая нас от всех нравственных предрассудков, стоящих на пути к достижению этой цели.
— Ладно, пусть так, — согласился Зубов. — Ну, а если вас лично убьют? Как вы относитесь к такой возможности?
Роденбург сказал:
— Вам известно, я сам умею убивать. Полагаю, я сумею умереть за фюрера с полным достоинством.
И Роденбург солгал: он умолял, ползал у ног Зубова, когда, отправившись с ним в загородную прогулку, узнал, кто он, этот Зубов, и выслушал его приговор…
— Как же так, — с усмешкой сказал ему Зубов, — вы говорили «идейный, сумею умереть за фюрера» — и вдруг так унижаетесь. Вот сейчас я вас убью. Так скажите, за что вы отдаете свою жизнь. Ну!..
Кроме мольбы о пощаде, Зубов ничего не услышал от доктора Роденбурга.
А как его боялись все офицеры Белостокского гарнизона — этого красноречиво филосовствующего, фанатичного наци, любителя казни женщин, утверждающего, что первородная женская стыдливость у приговоренных настолько велика, что, даже стоя у рва, они пытаются закрыть себя руками не столько от пуль, сколько от взглядов исполнителей казни.
Он хвастал перед фронтовиками, утверждая, что в совершенстве знает все способы умерщвления. За минуту до смерти он умолял Зубова выстрелить ему в затылок и показал рукой, куда следует стрелять, зная по опыту, что точное попадание в это место не сопровождается длительной агонией.
После гибели своих соратников во время налета на радиостанцию Зубов остался один.
Лежа в госпитале, он вначале пожалел, что на нем был ефрейторский мундир, а не офицерский. Тогда бы он находился в офицерской палате, где, очевидно, лучше уход и лечение. Он хотел как можно быстрее стать на ноги, чтобы продолжать свой поединок с врагом.
Он снисходительно разрешил обер-сестре влюбиться в себя, одержимый одной мыслью: пользуясь ее заботами, быстрее выздороветь, стать на ноги.
Узнав Белова, он терпеливо дожидался момента, чтобы открыться ему, проявляя при этом ту же исключительную выдержку, которая сопутствовала ему и в подвигах.
Но, выслушав Зубова, Белов не одобрил многое из того, что тот успел совершить.
— Извини, — сказал насмешливо Зубов, — я человек справедливый. Чего заслужили, за то и получили.
Белов посмотрел на небо, светящееся кристаллами звезд, на бледное лицо Зубова с жесткими морщинами в углах рта. Спросил задумчиво:
— А когда война кончится? Ты кем будешь?
Зубов опустил глаза, ковырнул носком ботинка землю, сказал угрюмо:
— По всей вероятности, почвой, на которой будет что-нибудь расти такое подходящее. — И тут же предупредил: — Но, пока я жив, я временно бессмертный. Такая у меня позиция. С нее я и стреляю.
— Один ты.
— Верно, солист, — сказал Зубов, — выступаю без хора.
— Нельзя об этом так говорить.
— А как можно? Как? — рассердился Зубов. — Нет таких слов, чтобы об этом говорить. Нет, и не надо надеяться, что их никогда потом не будет.
— Но мы-то будем!
— Мы будем. Правильно. А насчет себя и тебя не уверен. Такое обязательство на себя не беру — выжить.
На госпитальном дворе лежала черная, мертвая, опавшая листва каштанов, с крыши капало. Эти тяжелые холодные увесистые капли словно отстукивали время. Небо было серым, тяжелым, низким. Возле дощатого сарая стояли гробы, накрытые брезентом.