Наместнику было донесено о положении войск у Бернардинского костела. Он послал туда еще один казачий взвод, под начальством штабс-капитана Долгиева; а потом, когда донесли, что все три взвода ничего не могут сделать, велел командиру Муромского полка, полковнику Гартонгу, пройти с батальоном по всей улице и очистить ее от народа.
Это могло быть часу во втором дня.
Гартонг, взяв из Замка 11-ю и 12-ю роты упомянутого полка, повел их, одну за другой, по Краковскому предместью, таким образом, что одна держалась преимущественно правого тротуара, а другая – левого.
Едва роты поравнялись с Бернардинским костелом, как в них полетели камни – сперва из-за железной решетки, что между колокольней и храмом, а потом из толпы, собравшейся гуще всего около гауптвахты. Более досталось 11-й роте, шедшей левой стороной улицы. Но все-таки солдаты Гартонга, несмотря ни на что, очистили улицу вплоть до узкого Краковского предместья (которое начиналось там, где теперь начинается сквер), так что дроги с гробом могли тронуться в путь, и (вслед за ротами Гартонга, к которым вскоре присоединилась рота полковника Феньшау, также посланная из Замка) добрались до статуи Богоматери, стоявшей в то время несколько правее, если идти от колонны Зигмунта к скверу
[199]. Двадцать шагов дальше стоял тогда большой трехэтажный дом Оргельбрандта, бывший Мальча, больше известный под этим именем
[200], а за ним целый ряд домов, до самого костела Кармелитов, где кончается сквер; и они-то с противоположной частью улицы (где аптека Гакебейля, Саксонская гостиница и кондитерская Клотена) образовывали то знаменитое узкое Краковское предместье, которое было свидетелем падения еще более знаменитых пяти жертв – эпизод, к которому мы приближаемся.
Здесь нам должно остановиться и рассказать, что случилось в те самые минуты в Земледельческом обществе, которое, как уже известно читателям, открыло свое заседание почти одновременно с началом манифестации.
Первым предметом рассуждений было, естественно, критическое положение города вследствие неожиданных и непонятных послаблений правительства шалунам, иначе сказать красной партии. Предвиделась катастрофа, может быть, торжество ребят… Власть и значение белых в крае колебались. Что было делать?
Более живая половина объявила, что если они и теперь примутся, по обычаю, рассуждать без конца, а не
приступят к каким-либо энергичным действиям сейчас же, не выходя из этой комнаты, то будет плохо: разогнанный казаками сегодня народ соберется по призыву манифестаторов завтра; манифестации пойдут за манифестациями до тех пор, пока весь город, а потом и весь край не станет в серьезно-враждебные отношения к правительству, падут многие бессмысленные жертвы, и дело, веденное довольно успешно, отодвинется назад; нужно будет начинать работу сызнова, или – пристать к красным. Все это необходимо, во что бы то ни стало, предупредить, например, хоть депутацией в Замок с изложением того, о чем просили красные
[201].
Председатель, граф Андрей Замойский, стал возражать…
Вдруг открылись двери, и среди залы явился помещик Наржимский
[202], известный всей Варшаве кутила самых красных свойств, но человек не без дарований и не без влияния в городе. Он присутствовал на всех манифестациях, явился и на последней и был помят немного казаками у колонны Зигмунта. Приятели-«артисты» уложили его, охающего и стонущего, в дружку и привезли в Земледельческое общество.
Здесь он был усажен в кресла, весь перепачканный кровью, и начались новые стоны вперемежку с объяснением дела теми, кто привез Наржимского.
Недолго надо было глядеть на всю эту сцену, чтобы увидеть, что это такое, какую носит подкладку. Покосился на актеров изящный и благовоспитанный граф Замойский и грустно спросил (когда история окровавленного героя была изложена с достаточными подробностями): «Чего же вы хотите, господа?»
«Мы хотим, – отвечали окружающие жертву, – чтобы в Замок была отправлена депутация, которая бы представила наместнику в надлежащем свете положение наших дел: нападение войск на безоружных, поругание святыни, изувечение многих ни в чем не повинных прохожих – и требовала бы защиты от такой напасти».
Граф отвечал тем же грустно-мрачным тоном, что Земледельческое общество не имеет права мешаться в управление городом, что для разбора подобного рода происшествий существуют особые учреждения, например Ратуша
[203], куда бы и следовало отвезти раненого, а никак не в Земледельческое общество.
«Да ведь он помещик, закричало несколько голосов: наш брат, даже член нашего общества. Как же нам за него не вступиться?»
«Если он помещик и наш член, – возразил граф, – то ему следовало бы заседать с нами, а не лезть, зауряд с мальчиками, в свалку против войск. Был бы здесь, остался бы цел».
Такие официальные, холодные возражения отдались в сердцах большинства членов неприятно. Поднялся шум. До графа донеслись очень ясные намеки на то, что дружба и связи с московским правительством должны иметь для каждого порядочного поляка свой предел и что есть для польских патриотов обязанности, которые выше боязни быть скомпрометированным перед кем бы то ни было; что бывает время, когда требуются жертвы ото всех, кто бы к какому лагерю ни принадлежал…
Граф, давши умолкнуть этому «патриотическому» ропоту, объявил решительно, что ничуть не опасение себя скомпрометировать перед русскими властями, а простое приличие заставляет его отказать этим господам; что он готов ехать в Замок один, если б этого потребовали обстоятельства, но депутации не отправит; а что до его патриотизма – в нем ничуть не сомневаются те, кто его действительно знает. Говорят, у него вырвалось будто бы выражение при этом: «Chcecie, zebym ja przewodniczył burdzie
[204] – никогда!»
Поднялся шум пуще прежнего. Кто стоял за графа, кто был против, находя, что нужно непременно послать в Замок депутацию, что без этого дело кончится какой-нибудь катастрофой, после которой всякие депутации будут уже некстати и странны.