«Опирование, зело непохвальное! — восклицал в сердцах Курбский. — О кубки, не вином, не мёдом сладким, но кровью христианской налитые! Если бы не приспел к концу битвы прытко гнавшийся за татарами Волынский полк — всех бы до конца избили. Атак басурманы, изрубив большую часть пленных и бросив остальной полон, в бегство обратились».
Не раз и в других крепостях видел Андрей Михайлович своими глазами, как богатые и благородные, вооружённые и одетые в броню, не желали выйти против врага ни на шаг из крепостей. Даже преследовать татар отказывались, будто и следов их боялись! Только волынцев, своих новых земляков, крепче других державших православную веру под натиском иноверцев, хвалил Курбский за мужество и храбрость.
* * *
Князь Андрей Михайлович стыдился за воинское сословие, уклонявшееся от защиты своей земли, но пуще того болел душой за разоряемую кромешниками и татарами Русь. Со скорбью видел он гибель славы русского оружия, хоть и выступил в 1579 году против Отечества, командуя полком в походе Стефана Батория на Полоцк.
Иван Грозный злобствовал, приписывая Курбскому идею натравить на Русь крымских татар и сам замысел наступления к Полоцку, думал, что именно беглый князь обеспечил неприятелю победу. Андрей Михайлович не придавал своему участию в походе такого значения.
Он видел причины поражения соотечественников в слабости русского войска, убийстве царем лучших воевод, трусости Грозного и его прихлебателей, попрятавшихся вместо того, чтобы защищать страну. Желая избавить Россию от тирана, Андрей Михайлович пошел после полоцкого взятия дальше, разгромил русское войско, преграждавшее путь на восток, и настойчиво просил короля дать ему армию для наступления прямо на Москву.
Однако скорая победа над Иваном Грозным не входила в планы Стефана Батория. Король справедливо опасался весьма живучих в землях великого княжества Литовского и отчасти в Польше настроений в пользу союза и даже объединения с Московской Русью. Лишить её Грозного значило бы усилить врага. Выгоднее было ослаблять некогда могучего соседа, отрывая от Руси кусок за куском.
Наступательный порыв Курбского, мечтавшего покончить с войной малой кровью, весьма скоро сменился разочарованием. Баторий воевал не с Иваном Грозным и его кромешниками, не казавшими нос на поле боя, а со священной для Андрея Михайловича Русской Землей.
В 1581 году, получив приказ выступить в поход на Псков, Курбский впервые уклонился от битвы: то ли сказался больным, то ли вправду заболел. Он засел в своем имении Миляновичи недалеко от Ковеля, где и скончался в мае 1583 года.
Владения его были отобраны у детей от третьей жены в пользу второй — весьма склочной женщины, с которой князь давно разошелся. Только столетие спустя, при канцлере князе Василии Васильевиче Голицыне, наследники Курбского смогли вернуться на Русь.
Тогда же, не без поддержки Голицына, в России получили широкое признание и сочинения Андрея Михайловича, ранее передававшиеся из рук в руки осторожно и в строгой тайне. С этого времени правдивое слово Курбского стало одним из решающих факторов в понимании трагедии России XVI века. Вместе с тем, как ни парадоксально, память князя всё более ретиво пятналась клеймом «изменника».
* * *
Сие противоречие прекрасно выразил великий русский историк Николай Михайлович Карамзин в начале XIX века. «История» Курбского была для него ключом к описанию царствования Ивана Грозного, но сам беглый князь — преступником!
«Бегство не всегда измена, — писал Карамзин, — гражданские законы не могут быть сильнее естественного — спасаться от мучителя; но горе гражданину, который за тирана мстит Отечеству!
Юный, бодрый воевода, в нежном цвете лет ознаменованный славными ранами, муж битвы и совета, участник всех блестящих завоеваний Иоанновых, герой под Тулою, под Казанью, в степях Башкирских и на полях Ливонии, некогда любимец, друг царя, возложил на себя печать стыда и долг историка вписать гражданина столь знаменитого в число государственных преступников»
[16].
Нельзя не заметить, однако, что это жесткое определение не вполне убедило русское общество. Яркая гражданская позиция Курбского, выраженная в его сочинениях, изданных в 1833 году Николаем Гавриловичем Устряловым, заставляла рассматривать его «измену» как трагедию античного масштаба.
Это чувство прекрасно выразил драматург барон Е. Ф. Розен (Князья Курбские. СПб., 1857). Оно в той или иной мере присутствует в объемистой книге С. Д. Горского (1858), повестях М. И. Богдановича (Князь Курбский. СПб., 1882) и М. Д. Ордынцева-Кострицкого (Опальный князь. Пг. М., 1916).
В исторической публицистике прошлого столетия противоречие между обвинением и оправданием Курбского проявлялось острее, хотя тень «измены» постоянно присутствовала в характеристике героя. Причины живучести преступного или, по выражению Н. А. Попова, «уголовного» элемента в представлениях о Курбском четко назвал Николай Иванович Костомаров.
Прежде всего, обвинения против Курбского более или менее откровенно служили оправданию неисчислимых злодеяний Ивана Грозного.
«Нам советуют, — писал Костомаров в „Вестнике Европы“ за 1871 год (т. VI, кн. 10), — не доверять Курбскому и другим писателям его времени насчет злодеяний Ивана. Не отрицают, впрочем, фактической действительности казней, совершенных им: это было бы чересчур произвольно, при собственном сознании тирана. Задают вопрос: „Да не было ли, в самом деле, измены?..“ Бросается подозрение на замученных царем Иваном Васильевичем; они, подобно Курбскому, хотели бежать в Литву; там у них были свои идеалы».
Но в действительности, доказывает Костомаров, «история не представляет никаких, даже слабых, доводов к подкреплению таких произвольных подозрений… Вина падает на мучителя, а не на замученных. Мучительства производили бегства, а не бегства и измены возбуждали Ивана к мучительствам».
Еще важнее, что клеймо «измены» на беглом князе помогало возвысить интересы самодержавия над общечеловеческими ценностями. Костомаров разъясняет это с предельной четкостью:
— Ставят в заслугу царю Ивану Васильевичу, что он утвердил монархическое начало, но будет гораздо точнее, прямее и справедливее сказать, что он утвердил начало деспотического произвола и рабского бессмысленного страха и терпения.
— Его идеал состоял именно в том, чтобы прихоть самовластного владыки поставить выше всего: и общепринятых нравственных понятий, и всяких человеческих чувств, и даже веры, которую он сам исповедовал.
— И он достиг этого в Московской Руси, когда, вместо старых князей и бояр, поднялись около него новые слуги — рой подлых, трусливых, бессердечных и безнравственных угодников произвола, кровожадных лицемеров, автоматов деспотизма; они усердно выметали из Руси все, что в ней было доброго; они давали возможность быстро разрастись и процветать всему, что в ней в силу прежних условий накопилось мерзкого…