На человеческое существо он смотрит как на факт или вещь, а не как на нечто подобное себе. Он так же далек от любви, как и от ненависти: он не признает никого, кроме самого себя; все остальное существующее – для него только числа. Сила его воли заключается в непреклонном расчете и его эгоизме; он – искусный игрок, а человеческий род – противная партия, которой он готовится объявить шах и мат…
Каждый раз в его разговоре меня поражало ясно выраженное чувство превосходства; оно не имело ничего общего с превосходством людей просвещенных, утонченных наукой и общением, образцы которых нам дает Франция и Англия. В его речи сказывалось то чутье обстоятельств, какое обнаруживает охотник при выслеживании добычи… В его душе мне чувствовалось какое-то холодное и острое лезвие, леденящее и наносящее раны, в уме – такая глубокая беспощадная ирония, что от нее не могло скрыться ничто великое и прекрасное, даже его собственная слава; потому что он презирал ту нацию, одобрения и признания которой добивался…
Все было для него или средством, или целью, ничего непроизвольного ни в чем – ни в добре, ни в зле… Он не признавал для себя никаких законов, никаких идеальных, отвлеченных норм, он интересовался вещами только с точки зрения их непосредственной практической полезности, а всякий общий принцип отвергал как вздорный или как враждебный.
Мадам де Ремюза (фрейлина императрицы Жозефины)
Бонапарт небольшого роста, несоразмерного сложения: слишком длинное туловище поглощает остальное тело. Это – шатен, с редкими волосами и серовато-голубыми главами. Цвет лица, сначала желтый, стал, когда он пополнел, матово-бледным, без всякого оттенка. Очертания лба, оправка глаз, линия носа прелестны: это – античный медальон. Держится он немного подавшись вперед.
Его обыкновенно тусклый взгляд придает его лицу, когда он покоен, меланхолическое, задумчивое выражение; но когда он гневается, взор вдруг становится свирепым, грозным. К нему очень идет улыбка: она обезоруживает, молодит всю его особу; она так красит и изменяет его лицо, что трудно не подчиниться ей.
Одевался он всегда очень просто, в один из мундиров своей гвардии. Все у него было до того порывисто, что платье никогда не могло сидеть на нем хорошо: в дни парадов лакеи сговаривались, как бы уловить момент, чтобы оправить его. Он не умел носить никаких украшений.
* * *
От этикета, взятого им у старого двора, он сохранил только дисциплину и торжественную пышность церемониала. Церемониал выполнялся точно под барабанный бой; все производилось как бы форсированным маршем. Эта постоянная гонка, постоянный страх, который он внушает, парализует вокруг него всякое чувство приятности и уюта, всякую возможность свободной беседы и непринужденного общения; ничего внутренне связующего, только приказание и повиновение.
Небольшой кружок людей, которых он отличает, Савари, Дюрок, Марэ, молчат и передают его приказания… Неизменно исполняя только то, что нам было приказано, мы казались и этим людям и самим себе настоящими машинами, очень похожими друг на друга, мало чем отличаясь от тех изящных золоченых кресел, которыми только что украсили дворцы Тюильри и Сен-Клу.
* * *
Мне кажется, что костюм первого консула в ту эпоху достоин описания. В обыкновенные дни он носил один из мундиров своей гвардии; но было установлено для него и для обоих его коллег, что во время больших церемоний они все трое наденут красные костюмы, вышитые золотом, зимой из бархата, летом из материи.
Оба консула, Камбасерес и Лебрен, пожилые, в париках, со строгими манерами, носили эти блестящие одежды с кружевами и со шпагой, как прежде носили обыкновенные костюмы. Бонапарт, которого стеснял этот наряд, старался возможно чаще избегать его. Волосы у него были остриженные, короткие, прямые и довольно плохо причесанные.
При этом костюме, малиновом с золотом, он сохранял черный галстук, кружевное жабо на рубашке, без рукавчиков; иногда белый жилет, вышитый серебром, чаще форменный жилет, форменную шпагу, а также панталоны, шелковые чулки и сапоги. Этот костюм и его маленький рост придавали ему очень странный вид, над которым, однако, никто не осмеливался смеяться.
Когда он сделался императором, ему сделали костюм для церемоний с маленькой мантией и шляпой с перьями, который ему прекрасно шел. Он присоединил к этому великолепную цепь ордена Почетного легиона, усыпанную бриллиантами. В обыкновенные дни он носил только серебряный крест.
Франческо Мельци,
[161] герцог Лодийский
Язык, мысли, манеры – все в нем поражало, все было своеобразно. В разговоре, так же как и на войне, он был чрезвычайно находчив, изобретателен, быстро угадывал слабую сторону противника и сразу же направлял на нее свои удары. Обладая необычайно живым умом, он лишь очень немногими из своих мыслей был обязан чтению, и, за исключением математики, не обнаружил больших успехов в науках.
Из всех его способностей, самая выдающаяся – это поразительная легкость, с какою он по собственному желанию сосредоточивал свое внимание на том или ином предмете и по несколько часов подряд держал свою мысль как бы прикованною к нему, в беспрерывном напряжении, пока не находил решения, в данных обстоятельствах являвшегося наилучшим. Его замыслы были обширны, но необычайны, гениально задуманы, но иной раз неосуществимы; нередко он из-за мимолетного раздражения отказывался от них, или собственной своей поспешностью делал выполнение их невозможным.
От природы вспыльчивый, решительный, порывистый, резкий, он в совершенстве умел быть обворожительным и посредством искусно рассчитанной почтительности и лестной для людей фамильярности очаровывать тех, кого хотел привлечь к себе. Обычно замкнутый и сдержанный, он иной раз, во время вспышек гнева, побуждаемый к тому гордостью, раскрывал замыслы, которые ему особенно важно было бы хранить в тайне. По всей вероятности, ему никогда не случалось изливать свою душу под влиянием нежных чувств.
Денис Давыдов
Наполеон вышел из сеней на крыльцо рядом с государем и от тесноты крыльца остановился так близко ко мне, что я принужден был попятиться, чтобы как-нибудь случайно не толкнуть его. Он рассказывал что-то государю весело и с жаром. Я ничего не слышал. Я весь был зрение. Я пожирал его глазами, стараясь запечатлеть в памяти моей все черты, все изменения физиономии, все ухватки его.
К счастью моему, он, как будто в угождение мне, заговорился более, чем обыкновенно говаривал на ходу к какому-нибудь предмету, и оттого пробыл возле меня, конечно, более двух минут. Я был доволен, но не совсем. Мне непременно хотелось видеть явственнее цвет глаз и взгляд его, и он в эту минуту, как бы нарочно, обратил голову на мою сторону и прямо взглянул мне в глаза.