Скоро Давыдову было дано обещанное «славное место». «Через три дня он получил назначение командовать отдельным отрядом (бывшим полковника Анрепа), составленным из Финляндского драгунского и трех казачьих полков: Катасонова № 3, Платова № 9 и Киреева № 4 и входивших в состав корпуса графа Крейца. Задачею этого „летучего“ отряда было следить за корпусом Дверницкого, находившегося под Замостьем, оберегать Крейца от внезапного нападения мятежников и препятствовать возбуждению волнения в крае между Вислою и Бугом»
[511].
Фрагмент этот требует некоторых объяснений. Кавалергард граф Анреп
{164} сдал отряд после того, как был произведен в генерал-майоры и назначен командиром драгунской бригады, так что должность Денису Васильевичу досталась, в общем-то, не генеральская, но самостоятельная и отряд был дан не маленький. Номера после фамилий относятся не к казачьим полкам, а к их командирам (так же как и сам Давыдов числился под номером вторым). Граф Крейц
{165} в ту пору был еще бароном и командовал кавалерийским корпусом. Но кто нас особенно интересует — это генерал-майор Дверницкий
{166}, один из активных деятелей мятежа. Еще в 1809 году он сформировал отряд, который привел под знамена Наполеона и с ним принял участие в походе Великой армии в Россию; очень возможно, что он даже встречался с Денисом в бою под Миром… В 1813 году под Лейпцигом Дверницкий командовал 4-м уланским полком, а в 1814-м пытался остановить войска союзников на пути к Парижу. Однако по возвращении в Польшу он был назначен командиром 2-го уланского полка новой «Константиновской» армии, затем — командиром бригады, получил чин генерал-майора, но принял самое деятельное участие в восстании. В начале кампании на счету у Дверницкого были две громкие победы, так что Давыдов, с присущим ему остроумием, писал в одном из писем: «Этот Дверницкий большой молодец: в течение одной кампании он разбил славного нашего Гейсмара и взял у него 8 пушек, потом теперешнего моего корпусного командира генерала Крейца и взял у него 5 пушек, потом генерала Кавера, у которого взял еще 3 пушки — у меня он ни одной не возьмет, потому что ни одной нет. Мне хотели дать 4, но я от них отказался; если Бог даст у него взять, то я не прочь, а со своими таскаться опасно…»
[512]
Получив назначение, он не стал засиживаться в Главной квартире — не только потому, что хотелось в бой, но и по той причине, что в этом не было никакого смысла. Да и удовольствия, честно говоря, тоже.
«Я помню главную квартиру Кутузова в великий год войны Отечественной, — писал в воспоминаниях Денис Васильевич, — не говорю уже о главных квартирах Шварценберга и императора Александра в 1813 и 1814 годах. Какое многолюдство, какая роскошь, какие веселости всякого рода! Это были подвижные столицы со всеми их очарованиями! Было где нашему брату, авангардному жителю, пристать и осушить платье, загрязненное на бивуаках, обмыть пахнувшие порохом усы в бокалах шампанского, натешиться разговорами и обменом остроумия в любезнейших обществах, напитаться свежими политическими новостями и отдохнуть от всечастного: „кто идет?“, „садись!“ и от беспрерывных вопросов: „где неприятель? сколько?., пехота или конница?., есть ли пушки?..“ и проч.
Но в этой войне главная квартира напоминала колонию квакеров или обитель траппистов. Конечно, я не мог жаловаться за себя; фельдмаршал удостоил меня отлично благосклонным приемом… но справедливость не дозволяет умолчать, что как для меня, так и для других ничего не было утомительнее сей печальной, педантической, аккуратной к распределению времени главной квартиры, где видимо преобладала крайняя нерешительность. В ней все наводило истинную грусть и тоску…
Русской армии необходима блистательная, многолюдная, шумная, веселая, роскошная главная квартира, или скромная, но победная
{167}, подобно Суворовской»
[513].
Характер войны менялся решительно и стремительно, блистательный «осьмнадцатый век» окончательно ушел в прошлое, и люди, подобные Денису Давыдову, чувствовали себя чужими в реалиях новой, говоря позднейшими терминами, — «современной» войны.
Я люблю, казак-боец,
Дом без окон, без крылец,
Без дверей и стен кирпичных,
Дом разгулов безграничных
И налетов удалых,
Где могу гостей моих
Принимать картечью в ухо,
Пулей в лоб иль пикой в брюхо.
Друг, вот истинный мой дом!
[514]
Такова она, давыдовская война! С «удалыми налетами», обменом сабельными ударами, «веселостью» Главной квартиры, «горелкой вечерком» и даже той смертью, которой «в когти попадаешь и не думая о ней» — в общем, всем тем, что можно назвать армейской романтикой. Прелесть этого очень трудно понять человеку непричастному, далекому от подобной жизни — ну, примерно так же, как мало кто сегодня в толпе, трясущейся и извивающейся на дискотеке, сможет осознать красоту Рождественского бала в Зимнем дворце.
Итак, на этой войне Давыдов вдруг стал ощущать себя чужим — и спешно направился в свой отряд.
Давно прошли те времена, когда о жизни нашего героя мы могли узнать только из его записей. Теперь буквально каждый шаг легендарного поэта-партизана фиксировался его современниками — не только профессиональными литераторами, но и случайными мемуаристами. Генерал-лейтенант А. Л. Зеланд, бывший в 1831 году артиллерийским офицером, писал:
«При выступлении из Желохова на первом привале нагнал нас славный наш партизан генерал-майор Денис Васильевич Давыдов… Вместо сабли висела у него через плечо шашка, а с правой стороны висела казацкая нагайка, как у всех офицеров в армии, от графа Толя до младшего прапорщика. Какое значение имела эта нагайка, в особенности у пехотинца, не берусь определить; но всякий вновь прибывающий в армию запасался нагайкою, изготовлением которых занимались казаки, по одному серебряному рублю. Давыдов был плотный мужчина, несколько сутуловат, с лицом смуглым и небольшими сверкающими глазами, но усы его висели до груди. Видел я после портрет его в издании „Сто русских литераторов“, который не очень похож, и он тут изображен с подстриженными усами. Давыдов сделал с нами два перехода, занимая окружавших его интересными рассказами. Все время был он в отличном расположении духа, шутил, и искрившиеся его глаза могли каждого в том убедить, что душа его сохранила отголосок удалых порывов юности…»
[515]