Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной.
Он шел,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной.
Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок — Щипок-переулок.
А вдруг прилетишь домой?
Прости, если поздно.
Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый
Поэтическое видение, сквозь время и трагедию ранней смерти Тарковского, внесло определенные коррективы в эмоциональный строй «Белого свитера». Последняя страшная болезнь Андрея усилила подчеркнутую Вознесенским телесную слабость упрямого парня, а его смиренная интеллигентность обострила тему противостояния шпане. Скорее всего, поэт и не догадывался о том, что тихий Тарковский был свойским парнем у дворовой шпаны. Или не хотел этой деталью нарушать поэтическое противопоставление интеллигенции толпе.
А у Тарковского было иное отношение к его дворовой юности.
«Я был азартным и распущенным, — признается Андрей в записной книжке, — улица влекла меня своей притягивающей властью, свободой и колоссальными возможностями выбора для применения своих истовых наклонностей.
В школе в свое время я со страстью предавался игре в «очко» и в «расшибалочку» особого рода. Двое становились друг против друга, и каждый клал на асфальт или на подоконник по монете. Следовало ударом другой перевернуть монету своего партнера. Тогда деньги, зажатые у того в кулаке, переходили к выигравшему. Если же монета не переворачивалась, неудачник платил проигрыш в размере суммы, спрятанной в кулаке противника.
Мне везло. Я ходил, позвякивая мелочью, оттягивающей карманы, и похрустывая красными тридцатирублевками. Деньги на ведение хозяйства мать держала в ореховой шкатулке, и я иногда незаметно клал в нее часть выигрыша».
5
Андрей считался мастером своего дела и страшно завидовал дядьке-паралитику, побеждавшему в любой схватке. «Расшибалочка» была самой распространенной мальчишеской игрой тех лет, требовавшей мастерства и неизменного азарта. И вот признание, явно не вписывающееся в привычный портрет бессребреника не от мира сего, некоего философствующего языком кино князя Мышкина.
«У меня была удивительная тяга к улице — со всем ее «разлагающим», по выражению матери, влиянием. Всегда влекла страсть к кладам, деньгам. «Игрок» и «Подросток» Достоевского поразили меня. Мне кажется, что я по-настоящему понимал Подростка именно тогда, когда бродил по улицам с карманами, набитыми выигранными деньгами. Мне была понятна и ротшильдовская «идея» Долгорукого, и мотивы, которые руководили им и его страстью к игре, к «накопительству»».
Парню, выросшему в нужде, нравилось чувствовать себя «богачом», только он никак не мог решить, на что тратить выигрыш. Отдать все матери боялся — как бы не докопалась до источника доходов. Лишь подбрасывал незначительные суммы — авось не заметит.
Ситуация изменилась, когда взрослеющему Андрею стало исключительно важно выглядеть модным и оригинальным, а это значило — стать Чуваком.
— Слушай, все эти жлобы — представители «серой массы», дружки твои, даже не секут, что чувак — это аббревиатура, и означает Человек, Уважающий Высокую Американскую Культуру! — Андрей щелкнул Марину по носу. У аккуратной отличницы возникали постоянные разногласия со старшим братом по поводу его уличных дружков и антисоветских увлечений.
— И чего это ты вдруг американцев зауважал? У нас, что ли, уважать некого? Вон, посмотри на комсомольцев — они родину за ботинки не продают.
— И я не продаю! Эти шузы я честно выиграл! А джаз американский уважаю — это их великая народная культура.
— Ботинки тоже? Жуть какую-то на ногах таскаешь!
— Шузы, между прочим, не у фарцы купленные. Наше производство — «манная каша». Вот лукай сюда, — он поднял ногу в ботинке на толстенной подошве. — Берешь наш ширпотреб и наклеиваешь толстый слой пластмассы или резины. Клевая штука вышла. Это мне Владлен из соседнего двора сварганил. У него отец на автобазе работает. Целую шину притащил. Мы и выкроили. Нравится?
— Пф-ф! Жуть, людей пугать. Брюки дудками — синие, рубаха красная, а пиджак желтый и плечи, как у борца, — Марина собирала в портфель учебники и тетрадки. — Цирк какой-то!
— Точно, сестренка! — он поправил перед зеркалом шифоньера галстук-«селедку». — Чем ярче, тем лучше. Манюшки я, между прочим, сам зарабатываю!
— Ага, на погрузке вагонов, — Марина победно улыбнулась: — Знаю я про ваши турниры в «расшибалочку»!
— Знаешь — и на здоровье. И не все такие чувихи, как ты, дремучие. Им мой прикид нравится.
— Такие же дуры, преклоняющиеся перед американцами! — подхватив портфель, она гордо удалилась — хорошенькая, правильная, примерная.
Внимание Андрея к собственной внешности — черта примечательная. Жажда гармонии и красоты диктовала желание иметь обличие, достойное внимания и восхищения окружающих, особенно женского пола. В те годы стиляги задавали тон в поведении и одежде. Они же считались «антиобщественным элементом», жертвами гнилой идеологии Запада. Совершенно не заботясь о социальных корнях своих устремлений, Андрей завел необходимый гардероб: модный рыжий вельветовый плечистый пиджак, «шузы на манке», кепарик в клетку. Но даже в стиляжьем «прикиде» он сторонился сборищ, избегал крутиться на виду, притягивать к себе внимание. Отчетливо определилось противоречие между ощущением собственной значимости и страхом оскорбительного непонимания. Он признается, что был «азартным и распущенным». Азартным — да, причем пожизненно. Распущенность же Андрей понимал в соответствии с этикой компании, не скупившейся на тумаки и выразительную лексику. Он был горяч и в драку лез немедля, лишь заподозрив, что в перепалке могло пострадать его гипертрофированное с малых лет чувство собственного достоинства. Горячая, мгновенно воспламеняющаяся кровь, постоянное напряженное ожидание подвоха предопределяли его бурную реакцию в ответ на предполагаемую (часто без особых причин) обиду. В нем рано проявились подозрительность, недоверие, преувеличенное ощущение враждебности и постоянная готовность к защите. Так и видится стойка джигита с кистью, сжимающей рукоятку кинжала. Тут не отыщешь ни капли русопятой смиренности и добродушного всепрощения. И ни унции чувства самоиронии. Врожденное самоощущение важности собственной персоны, неприкасаемости заставляло парня воспринимать юмор с полновесной серьезностью и считать оскорблением малейшее посягательство на его «честь».
«Я был хитрым и наблюдательным. Хитрость оплодотворяла мою наблюдательность и вместе с неумением ее скрывать выкристаллизовывалась в какую-то отвратительную и болезненную незащищенность».