— А ведь мы давно знакомы! — с сюрпризным выражением доложил Николай Николаевич. — Помните, в поезде, идущем в Царское, мы оказались соседями, разговорились…
— Припоминаю смутно. Когда это было?
— В четырнадцатом. Могу сказать точно, ведь я как ученый зануда веду дневник. Сейчас, сейчас найду! — Пунин порылся в ящике стола, достал тетрадь в коленкоровом переплете. — Вот нашел. Двадцать четвертое декабря. Зафиксирована встреча с протокольной подробностью! — Раскрыв страницу, он пробежал текст глазами и быстро захлопнул тетрадь. Испуганное лицо Николая Николаевича удивило Анну:
— Что там у вас? Секретные записки? Признания в любви? Покажите сейчас же!
— Нет, это пустяки, это не стоит даже читать. Сейчас возьму и сожгу! — Он торопливо схватил спички.
— Николай! Если вы сожжете записи, я буду думать черт знает что… Что вы английский шпион или грабите Государственный музей. Дайте сюда! — Она требовательно протянула руку.
Пунин побагровел:
— Но я тогда видел вас совсем иначе… Удивительно все переменилось, как в волшебном зеркале… Идиот, полный идиот! Как я мог написать такое?!
— Да, я «тогда моложе и лучше, кажется, была…», постарела на восемь лет, померкла под тяжестью жизненных испытаний. Нелегок груз. Но отдайте же немедля тетрадь! Зачем вы скрываете? Вы же не гимназист, чтобы стесняться сделанных в дневнике признаний.
Он отдал Анне дневник не без колебаний:
— Поклянитесь, что не обидитесь! Вы же знаете, каким божеством являетесь теперь для меня… Я был ослеплен…
— Не говорите глупостей! — Анна взяла тетрадь с надписью «1914». — О, это был победный год для меня. Вышли «Четки», в меня был влюблен Недоброво, хвост поклонников и обожателей сопровождал после каждого выступления. Меня рисовали, лепили… И конечно, бешенный успех в «Бродячей собаке»…
— Вы были усталой и почти дремали в поезде, идущем в Царское. Я сидел напротив… Вы рассказали много интересного про мир искусства…
Анна припоминала, как всю дорогу гипнотизировала видного мужчину своими «фирменными» приемами — задумчивым, как бы отсутствующим, взглядом, томными движениями усталой знаменитости. Откидывала голову на спинку дивана, прикрывала глаза, нашептывала какие-то стихи… Он, кажется, совершенно обомлел. Молча смотрел на нее, ловя каждое слово… Да сколько было таких встреч, околдованных попутчиков, завороженных поклонников. Анна излучала магию очарования, устоять перед которой было дано не многим.
Она нашла нужную страницу в дневнике и стала читать: «Сегодня возвращался из Петрограда с А. Ахматовой. В черном котиковом пальто с меховым воротничком и манжетами, в черной бархатной шляпе — она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы; у нее сильно развиты скулы и особый нос с горбом, словно сломанный, как у Микеланджело; серые глаза, быстрые, но недоумевающие, останавливающиеся с глупым выражением или вопросом; ее руки тонки и изящны, но ее фигура — фигура истерички; говорят, в молодости она могла сгибаться так, что голова проходила между ног. Из-под шляпы выбивалась прядь черных волос, я ее слушал с восхищением, так как взволнованная, она выкрикивала свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Она умна, она прошла большую поэтическую культуру, она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, от того, что я ей не даю для этого достаточного повода…»
Анна читала, и каждое слово хищно вгрызалось в ее сердце. Заорать, швырнуть тетрадь в это красивое лицо «ценителя», наговорить гадостей про его шашни под боком милейшей жены, про его клятвы в любви и гаденький страх быть пойманным на месте преступления. Мелко и противно для такого сильного, красивого самца…
Переведя дух, успокоив биение сердца, Анна подняла глаза. Пунин сидел за письменным столом, обхватив руками поникшую голову.
Она секунду поколебалась, но подавила острое желание уязвить его и решила оставить разборки для другого случая. А сейчас, сейчас стоило свести все к шутке.
— Повинную голову и меч не сечет. Немедля сожгите эту гадость — и забудем о ней. — Она положила перед ним дневник. И поняла, что жги не жги она никогда не забудет прочитанного. — А вы, однако, злой, Пунин. С виду такой мягкий, пушистый, а как женщину критиковать — сплошной яд: «истеричка», «кривляка»… Невероятно… Неужели кто-то мог так меня видеть?
— Анна! — Он упал перед ней на колени. — Вы должны забыть мою глупость, я сделаю все, чтобы вымарать из вашей памяти этот бред.
— Боюсь, вам придется непросто. Что ж, выходит, вы мой должник…
Жизнь Ахматовой в годы НЭПа при всех своих абсурдных безумствах приносила какие-то подарки.
Вышли одна за другой три книги: «Подорожник» и два издания «Аnno Domini». Они не принесли заметных гонораров, но пролетарских критиков, вопящих, что Ахматова потонула в темах буржуазного адюльтера, несколько усмирили.
Анну защитила сама Александра Коллонтай, разъяснив всем, что «стихи Ахматовой ценны и актуальны, ибо повествуют о пробуждении в женщине некогда попранной гордости и человеческого достоинства». Лариса Рейснер — лидер нового времени, с упоением громившего останки старого мира, признавала, что «для нее поэзия Анны Ахматовой — дорогая страница ее собственной прежней жизни, прежних переживаний и волнений». «Она вылила в искусство, — писала Рейснер об Ахматовой, — все мои противоречия, которым столько лет не было исхода. Теперь они — мрамор, им дана жизнь вне меня, их гнет и соблазн перешел в пантеон. Как я ей благодарна…»
И все же было совершенно очевидно, что Анну Ахматову как представительницу старого мира новые власти только лишь терпят, и то потому, что ее поэзия не укладывается в антисоветскую схему. Более того, представители литературной критики Ленинграда с большой охотой обращались к ее творчеству, спасаясь тем самым от воспевания достоинств новых народных поэтов типа Демьяна Бедного. Именно они, ставшие в послевоенные годы ведущими фигурами советского литературоведения, заложили основу будущего пиетета к феномену «Анна Ахматова». Ее стихи переводили на английский и немецкий. В. В. Виноградов написал исследование, посвященное языку ее лирики. Борис Эйхенбаум занялся анализом поэтических приемов…
Все это стало возможно лишь потому, что творчество Ахматовой не расколола взрывом революционная волна. События Октябрьского переворота словно прошли мимо нее, не вызвав поэтических откликов, как можно было бы ожидать — антибольшевистских. Она слишком была погружена в личные проблемы и слишком брезговала событиями в красной России, чтобы обременять ими свою Музу. В то время как разворачивалась правительственная кампания против Алексея Толстого, Бабеля, Зощенко, обвиняемых во «враждебности рабочему классу», Ахматову упрекали лишь в социальной индифферентности. В эти годы она вообще писала мало, объясняя это погруженностью в личную жизнь с Пуниным.