— Главное — твои стихи, Аня! Ты же сумела огласить крики тех, кому не был дан голос. Ты сумела дать понять людям, что страдание за правое дело, за добро — высшее предназначение человека. — Николай помрачнел. — А не смерть от каких-то там жестоких людоедов.
— Людоеды, большевики… какая разница. Зло столико. Но добра больше…
— Ты поняла это раньше!
Анна рассмеялась:
— Мне же был отпущен долгий срок на раздумья! Больше двух твоих жизней.
…Они сидели, тесно прижавшись, боясь разжать руки. Николай решился:
— Анна… А ведь я продолжаю писать стихи. Совсем другие. Но у меня их сразу забирают и отсылают кому-то. Не знаю, кто это несчастный малый.
— Я тоже помню только то, что писала до… До того, как перешла границу. Да, да — все помню! В день твоего пятидесятилетия 15 апреля 1936 года написала, послушай:
Из тюремных ворот,
Из-за охтинских болот,
Путем нехоженым,
Лугом некошеным,
Сквозь ночной кордон,
Под пасхальный звон,
Незваный, Несуженый,
Приди ко мне ужинать.
— Я приходил. Ты не видела меня.
— Я знала.
— Смотри — звезда. Рождество, Аня. Нам пора. — Николай стал прозрачным, словно сгусток тумана, но не отпускал ее руки. — Я приду. Встретимся в наш день, на этой скамейке.
Поток воздуха подхватил Анну и медленно стал поднимать к ветвям дуба. Она видела спину Николая, все более истончавшуюся. И закричала:
— Я слышала во сне твой голос! Вскочила босая — за окном холодно, сыро, мелкий дождь… Николай, Коленька! Послушай, услышь меня! Услышь!..
Никого уже не было в аллее — растаяли тени, и скамейка исчезла. Ворона чистила клюв, выбивая о ветку дробь. Качались на ветке синицы. Только в тишине — прозрачной и гулкой весомо падали слова:
Я гашу те заветные свечи,
Мой окончен волшебный вечер, —
Палачи, самозванцы, предтечи
И, увы, прокурорские речи,
Все уходит — мне снишься ты,
Доплясавший свое пред ковчегом.
За дождем, за ветром, за снегом
Тень твоя над бессмертным брегом,
Голос твой из недр темноты.
И по имени — как неустанно
Вслух зовешь меня снова… «Анна!»
Говоришь мне, как прежде, — «Ты».
Она улыбнулась — вороний клюв так явственно выстукивал «Deus conservat omnia», словно ставил несмываемую печать.