(Другое интересное супрематическое свершение Коган — деревянная супрематическая игрушка хобо-ро. Но это уже не про театр. Нина Коган умерла в Ленинграде в блокаду. С ней жил петух, с которым она делилась пайком. Но это тоже совсем не про театр.)
Третьим эпизодом стала постановка «Мистерии-Буфф» Владимира Маяковского в 1918 году. Ставил «Мистерию» Мейерхольд, а оформлял Малевич. «Я не разделял предметной установки образов в поэзии Маяковского… Моё отношение к постановке было кубистического характера, — позже вспоминал Малевич. — Я воспринимал сценическую постановку как раму картины, а актёров — как контрастные элементы».
Не ассоциации с действительностью, а новую действительность нужно творить на сцене, считал он, и разрушать рампу. Позже, в конце 1920-х, Малевич изменил своё мнение; он увидел, что за разрушением рампы ничего не последовало, — и предостерёг Мейерхольда от кружения внутри конструктивистских мыслей и идей.
Не имея возможности работать для театра, Малевич приветствовал всяческие новые формы театрального действа. Он просил поэта и режиссёра Игоря Терентьева «…пропагандировать беспредметничество в театре»; любил постановки Мейерхольда, весьма порой схожие с «Победой над солнцем», что отмечал в своих записных книжках Даниил Хармс. И, когда к нему заявились толпой обэриуты
[26], прося помещения для своего театра «Радикс», — он был рад и не отказал им.
Дело было так. Три студента-второкурсника Государственного института истории искусств — Игорь Бахтерев, Георгий Кацман и Сергей Цимбал — их называли «три цимбала» — однажды решили основать собственный театр на небывалых принципах, в противовес как классическому театру, где актёр конструировал внутри себя некоторые переживания и как можно точнее доносил их до зрителя, так и театру Мейерхольда, в котором актёр от внешнего шёл к внутреннему, от чётко скомпонованных движений тела — к выразительности. Создатели «Радикса» (по-латыни «корень») считали, что актёр только тогда раскроет все свои возможности, если поставить его в максимально неудобное положение, например, не давать ему готовых мизансцен и вообще готового текста. Главное в театре — не актёр и даже не зритель, а переживание актёром самого театрального действа, — из этого и должно родиться чудо, как, наверное, рождалось оно в самых первых, исконных театрах. Актёров подбирали, откуда придётся: частично из участников само деятельности, частично из «Мастфора» — мастерской Николая Форрегера, которая к тому времени сгорела, а пока стояла, являла собою странное сочетание яркого мюзикла и буффонады со стремлением возродить старинный театр. Словом, в актёрах недостатка не было.
Но что же ставить? Обратились к молодому профессору-сверстнику Ивану Соллертинскому, большому любителю музыки и психоанализа, — тот хорошо знал театральные веяния времени и назвал много новых пьес и авторов: Луиджи Пиранделло, Жан Кокто — да вот беда, оказалось, что все они на русский язык не переведены. Тогда пришёл на помощь однокурсник Боба (Дойвбер) Левин. Он тоже мечтал о собственном театре, о таком, в котором ставились бы пьесы на иврите (мечта его не сбылась — он стал детским писателем, а взрослые его произведения не сохранились). Левин подсказал: «Обратитесь к моим друзьям Введенскому и Хармсу, они вам всё сочинят».
Обратились — и быстро сдружились. Ничего нового, впрочем, обэриуты писать не стали: актёры простаивали, им уже хотелось побыстрее что-нибудь играть. Склеили из готовых драматических и прозаических отрывков пьесу «Моя мама вся в часах» — текст был в основном Александра Введенского, но не только его. От пьесы почти ничего не сохранилось: когда арестовывали Даниила Хармса, вывезли из его комнаты несколько мешков рукописей, среди них была и эта пьеса. Осталась только «Натюрея» (натюрморт), стихотворение Игоря Бахтерева, включённое в пьесу.
Впрочем, по словам Георгия Кацмана, одного из режиссёров пьесы, единый текст пьесы так никогда и не был написан. Известны некоторые отрывки, например, в один прекрасный миг по восклицанию актёра переворачивался нарисованный Исаакиевский собор. Это вышло почти как у братьев Жемчужниковых, которые объехали однажды ранним утром всех архитекторов Санкт-Петербурга со срочным известием: Исаакий провалился, немедленно приезжайте к государю, а те поверили и съехались во дворец, даже не проверив. В целом же пьеса должна была явиться синтезом всех искусств. Яков Друскин подобрал музыку из раздобытых нот французских композиторов: Дариюса Мийо, Франсиса Пуленка, Эрика Сати. Бахтерев сделал сцену и эскизы декораций. Но пока ставить было негде, своего помещения у театра не было. Репетировали в столовой у Игоря Бахтерева, а иногда в квартире Александра Введенского, в окружении ожидающих пациенток матери Введенского — та работала акушером-гинекологом и нередко принимала на дому…
Тут-то Введенский вспомнил про ГИНХУК: там он бывал, вместе с Михаилом Матюшиным, а также Александром Туфановым, Игорем Терентьевым и Борисом Эндером, ещё в начале 1920-х, экспериментировал, сводя воедино стихи с живописью. Правда, поэты не сошлись характерами, зато Введенский точно знал, что большой белый зал ГИНХУКа очень хорошо подходит для авангардных постановок. Там, например, ставили «Зангези» Хлебникова — спектакль, правда, почему-то не пошёл. А директором ГИНХУКа в ту пору был Малевич. Пошли к Малевичу. Написали в ГИНХУК заявление-коллаж, в котором участвовал, между прочим, и кусочек царской сотенной бумажки. Пошли относить заявление Малевичу. В гардеробе сняли не только пальто, но и ботинки. «Боже мой, что делается. Дожили», — охнула гардеробщица.
В канцелярии секретарь покосился на босых обэриутов, но к Малевичу пропустил. Студенты бухнулись на колени. «Извините, — сказал Малевич, обходя свой стол, — не знал, что хороший тон снимать башмаки», — и встал на колени тоже: здравствуй, мол, племя младое, незнакомое. Зал обещал дать назавтра же — и сдержал слово. Я старый безобразник, вы молодые, посмотрим, что получится, сказал он. Пьесой не заинтересовался, а вот чертёж будущей сцены попросил. Долго, задумчиво смотрел на кубофутуристический театр, будто пришедший из 1910-х годов. На «мост через Санкт-Петербург», уходящий в никуда, и глаза, которыми разрисован был занавес, как стены в комнате у Введенского. Сказал, наконец: это ничего, у нас есть свои художники — они вам помогут. Обескураженные Бахтерев с Хармсом принесли эскизы в цвете. Малевич оживился. Вот это другое дело, заметил он, только уберите вы эти глаза, циферблаты и прочую мишуру — без неё лучше будет.
Недолго пробыли обэриуты в стенах ГИНХУКа. Кончились дрова. Репетировать в нетопленом зале актёры отказались. «Радикс» переехал в Дом печати, где поставил ещё две пьесы: «Елизавету Бам» Хармса и «Зимнюю прогулку» Хармса совместно с Бахтеревым. А зимой 1928 года обэриуты предложили Малевичу и его ученикам войти в их объединение. «Хорошо, — сказал Малевич, — мы войдём, только называться будем тогда — не „ОБЭРИУ“, а „УНОВИС“». Поэты, конечно, не захотели.