Тогда, в 1926-м, Хармс и Бахтерев, иногда с Николаем Заболоцким, нередко захаживали к Малевичу в кабинет и беседовали с ним о самых разных вещах. Обэриуты выступали против «зауми», к которой Малевич приравнивал свою беспредметность. Алогизм и «заумь» для них были вещи разные, они не занимались хлебниковской звукописью, их единицей оставалось слово. Однако в живописи беспредметность они отвергали не так строго. Заболоцкий и Бахтерев любили Пикассо, Шагала, Хуана Миро; Хармс, кажется, против беспредметных картин ничего не имел. Обэриуты пытались «убедить» Малевича отказаться от абстракций и вернуться к предметной живописи; тот с уважением выслушивал молодёжь, оставаясь, разумеется, при своём мнении.
Пытался Малевич, видимо, знавший об экспериментах Введенского с эфиром, отвратить их от употребления наркотиков. Один мой приятель, внушал он (видимо, имея в виду Константина Ясинского, однокурсника по школе Рерберга), пристрастился к этому делу — и пропал как творец и как человек! Хармс на это доставал трубку с табаком: от этого наркотика не откажусь, а других мне не надо. И впрямь, как Введенский ни старался приобщить его к эфиру, у Хармса он как-то не пошёл.
Называя обэриутов «молодыми безобразниками», Малевич, вероятно, вспоминал себя и своих друзей-футуристов: те любили и умели эпатировать народ. Обэриуты были иными. Их шутки, даже самые шутовские, их необычность, даже самая перевёрнутая, — становились скорее попыткой ввергнуть себя в определённое умонастроение (а может быть, наоборот, его выразить). Площадь была не для них. Шкловский позднее после одной из постановок упрекал «радиксов» в неумении устроить на сцене скандал. Вернее сказать, что скандал им и не был свойствен. Им достаточно было шума самого мира. Как говорил Эйнштейн: «В своих теориях я разбросал по всему пространству массу часов, хотя не мог позволить себе купить хотя бы одни домой». Точно так же обэриутам достаточно поставить «Моя мама вся в часах» — им не нужен гром успеха. Постановка, чертёж в записной книге, частный поступок, деталь одежды — сами по себе события. Отчасти это примета времени, которая постепенно схлопывалась в безнадёгу, не давая человеку общественного простора. Обэриутам чёрный квадрат не страшен, они с мужеством и трезвостью обитают в нём, не переставая быть собой. Малевич и Хармс подружились и периодически встречались до конца Казимировых дней.
«Кто мы? И почему мы? Мы, обэриуты, — честные работники своего искусства. Мы — поэты нового мироощущения и нового искусства. Мы — творцы не только нового поэтического языка, но и созидатели нового ощущения жизни и ее предметов. Наша воля к творчеству универсальна, она перехлёстывает все виды искусства и врывается в жизнь, охватывая её со всех сторон. И мир, замусоренный языками множества глупцов, запутанный в тину „переживаний“ и „эмоций“, — ныне возрождается во всей чистоте своих конкретных мужественных форм. Кто-то и посейчас величает нас „заумниками“. Трудно решить, — что это такое — сплошное недоразумение или безысходное непонимание основ словесного творчества? Нет школы более враждебной нам, чем заумь. Люди реальные и конкретные до мозга костей, мы — первые враги тех, кто холостит слово и превращает его в бессильного и бессмысленного ублюдка. В своем творчестве мы расширяем и углубляем смысл предмета и слова, но никак не разрушаем его. Конкретный предмет, очищенный от литературной и обиходной шелухи, делается достоянием искусства. В поэзии — столкновение словесных смыслов выражает этот предмет с точностью механики. Вы как будто начинаете возражать, что это не тот предмет, который вы видите в жизни? Подойдите поближе и потрогайте его пальцами. Посмотрите на предмет голыми глазами, и вы увидите его впервые очищенным от ветхой литературной позолоты».
Не больше ли это похоже на супрематизм, чем опыты Кручёных и Бурлюка?
КОНЕЦ ГИНХУКА. СТРАТЕГИИ ЗАЩИТЫ
«Коммунизм есть сплошная вражда и нарушение покоя, ибо стремится подчинить себе всякую мысль и уничтожить её. Ещё ни одно рабство не знало того рабства, которое несёт коммунизм, ибо жизнь каждого зависит от старейшины его», — записал Малевич на листке в начале 1930-х годов. Такому ясному пониманию происходящего предшествовал долгий путь. До революции и сразу после неё, как мы помним, Малевич был близок к большевизму. Первые годы в ГИНХУКе он дружит с поэтом Игорем Терентьевым, который в 1923 году вернулся из-за границы, — безуспешно пытался эмигрировать для восстановления с семьёй, а вернувшись, решил быть левее самого ЛЕФа. Они с Алексеем Кручёных основали группу «41 [градус]», имея в виду бредовый накал. Живость и максимализм Терентьева понравились Малевичу. Он даже создал для Терентьева внештатный фонологический отдел в ГИНХУКе, впрочем, просуществовавший недолго.
Терентьев стремился сблизить большевизм и «заумь», собирался создать партию в искусстве — причём партию марксистскую, государственную; ополчался даже на Маяковского, а Ленина и Дзержинского называл своими учителями. Он считал, что сильно влияет на Малевича, сбивает его с идеалистических установок и помогает стать материалистом и марксистом. Терентьев яростно отстаивал близость «заумных» стихов и беспредметного искусства массам, что, как мы понимаем, было наивно, но Малевичу, на тот момент, близко, тем более что стихи самого Терентьева были талантливые, такие тогда ещё никто не писал — обэриуты войдут в самый сок на пять лет позже.
В восторге от моего почерка
критик выйдет из церкви
опечатать мое имущество
А я
ногой пРоткнУ
ПАДУЧУЮ землю
перевернусь в КОРЫТЕ как в могиле
ПОТНЫЙ ОТ СЧАСТЬЯ
весь в ПЕРСИДСКИХ орденах
и золотой ШПРОТЕ Чихну
Бог в ОЧКАХ
уЩипнет меня
и пропиШет
Отчасти под влиянием Терентьева Малевич задумался о Ленине и написал статью на его смерть, в которой прямо и открыто говорил о смене ленинского атеизма на ленинизм как религиозный культ. Дружили они недолго. Терентьев стал режиссёром, и их пути с Малевичем разошлись. В конце 1926 года Мейерхольд поставил «Ревизора», и насколько эта постановка, порывающая с конструктивизмом и авангардизмом, понравилась Малевичу, настолько же она не понравилась Терентьеву, который вскоре и сам поставил «Ревизора» совершенно иначе — как комик, сатирик и технократ. Похоже, что Малевич перестал симпатизировать Терентьеву именно потому, что окончательно перестал воспринимать искусство технократически. Пресловутый идеализм, дух — взяли в нём верх. В этом смысле Малевич, Введенский и Хармс переросли, превзошли авангард.
Как же такой «переросший» Малевич так долго оставался на плаву? У него были заступники в верхах. Это, прежде всего, человек по имени Михаил Петрович Кристи, уполномоченный Наркомпроса в Ленинграде — его непосредственный начальник во времена ГИНХУКа. Этот Кристи был странный. Он, например, мог сказать старенькому адвокату Кони на юбилее, что вы, мол, сделали уже что могли, пожелаем же вам мирной и безболезненной кончины. Чудовищная бестактность, но что если искренняя? Безболезненная кончина — действительно великое благо. Кристи сочетал в себе старого большевика-подпольщика (член РСДРП с 1898 года!) и образованного человека (учился в Лозанне, знал живопись, ездил в Париж). Был большим другом Луначарского, но Луначарский живописи Малевича не понимал, а Кристи, похоже, ценил её всерьёз. Малевич очень полагался на Кристи, даже переоценивал его возможности.