Это были шестидесятые, и это было время уже после экзистенциализма. То, что через коридор безумия можно проникнуть к самому бытию, не нужно было доказывать. Хайдеггер говорил о ничтожении бытия и о том, что в процессе этого ничтожения на арену выходит сущее. Ясперс настаивал на том, что заглянуть по ту сторону бытия мы можем лишь в пограничных ситуациях, в которых мы не можем действовать, а можем лишь смиренно принимать то, что дается. И в числе этих пограничных ситуаций Ясперс называл и болезнь. Экзистенциально-феноменологические психиатры, в особенности Гебзаттель и Бинсвангер, заговорили о том, что в психическом заболевании существование оборачивается не-существованием, падает в пропасть, и на арену выходит пустота и ничто. Поэтому Лэйнга манило не только безумие. Он был экзистенциалистом от психиатрии: экзистенциалистом не только в теории, но и по образу мысли, по мировоззрению. Для него опыт безумия был опытом самого бытия, это было то безмолвие сущего, которое невозможно передать словами.
Всю жизнь Лэйнг жил на грани и всю жизнь этот опыт бытия, след от соприкосновения с ним он нес в себе. Его увлечение психоделиками служило во многом этой цели – пережить опыт, который мелькнул перед ним при разговоре с его больными, только теперь пережить его самому. Иногда он шел на хитрость. В те времена, когда он использовал ЛСД в своей терапевтической практике, он принимал его вместе с клиентом/пациентом, – все для того, чтобы приблизиться к его опыту.
Это присутствие потаенной истины безумия было необходимо ему в каждый момент времени. Он чувствовал ее ежечасно, поэтому во многом он был мистиком. Эдаким мистиком-одиночкой, знающим то, что происходит, когда умолкает разум. Неслучайно, кстати, он интересовался шаманизмом и практиками расширения сознания, поэтому его поездка на Восток была не неожиданностью, а закономерностью. Там он искал то, что искал в своих больных и в ЛСД. После этой поездки на Восток Лэйнг стал настолько известен в мире «посвященных», что за этим последовало определенное профессиональное признание
[518].
Однако революционные шестидесятые требовали нечто большее, чем мистицизм. Лэйнг был одновременно и мистиком, и пророком. Память о голосе бытия никогда не оставляла его, и о том, что этот голос можно услышать в безумных, он рассказывал другим людям, он рассказывал о бытии, о том, что он увидел за пределами этой жизни, этого разума – он проповедовал им. Эта проповедь оказывалась революционной.
Надо признать, что революционность Лэйнга была во многом именно революционностью проповедника-экзистенциалиста. Так, знакомый Лэйнга Винченцо Каретти говорил, что в Италии его работы занимают место где-то между Кастанедой и Карлом Марксом. Если Купер был революционером-подрывником, Базалья – революционером-реформатором, а Сас – революционером-правозащитником, то Лэйнг – это революционер-пророк. Он боролся за идеалы истины. Для него главным была не борьба против (как для Купера), не борьба ради изменений (как для Базалья) и не борьба ради идеалов демократии (как для Саса), борьба для него – это борьба за истину, ради истины, ради свободы как возможности выбора. Такая чисто сартрианская, экзистенциалистская борьба. На пути того, за что Лэйнг боролся, и возникала социальная фантазия общества, никак не совмещавшаяся с истиной, к которой он так стремился.
Лэйнг во многом был революционером-одиночкой, поскольку отождествление с какой-либо организованной группой всегда претило ему. Однако общество всегда стремилось навесить ему какой-нибудь из ярлыков. Его часто отождествляли с движением битников, но он никогда не испытывал ни влияния, ни чувствительности этой культуры. Он несколько раз пересекался и был знаком с Гинзбергом, с Керуаком же никогда не общался: «Это напоминало звуки поезда, проносящегося в ночи мимо станции. Я был весьма далек от того ощущения, на основании которого развивалось битничество, и его социальный контекст был абсолютно чужд мне»
[519].
Точно так же связывали его имя и с левыми. Он был знаком с главным редактором «New Left Review» Перри Андерсоном, знал многих левых активистов, но никогда не отождествлял себя с ними. Дэниэл Берстон отмечает, что отношение Лэйнга к «левым» менялось в течение его жизни: близкое взаимодействие с ними и бурная социальная активность в 1960-х гг. в середине семидесятых отошло на второй план, и он «не упускал возможность подчеркнуть, что многим обязан Кьеркегору, Ницше и Фрейду, дистанцируясь от марксистской политики»
[520].
В чем-то стратегия Лэйнга напоминала стратегию Фуко. Его деятельность и борьба с современным ему обществом шла через проблематизацию безумия. Если Фуко использовал эту проблематизацию с целью вскрытия мыслительных практик различных эпох, с целью воссоздания истории систем мысли, Лэйнг прибегал к этой проблематизации для выявления практик социальной фантазии и механизмов функционирования власти. Борьба Лэйнга была более пристрастной, более этически окрашенной. В этой стратегии проблематизации Лэйнг был преимущественно марксистом, Фуко – преимущественно гегельянцем.
Во многом Лэйнг перевернул сознание интеллектуалов: после него сама тема безумия стала восприниматься уже всегда с оговоркой, оговоркой относительно его социального и экзистенциального статуса. Он, если можно так сказать, посеял сомнение, и безумие уже перестало восприниматься так однозначно, как оно воспринималось до шестидесятых. Разумеется, достижения Лэйнга не стоит преувеличивать: он не перевернул парадигмы психиатрии, не перевернул общественного сознания, однако это сомнение и допущение неоднозначности было уже очень многим.
Поп-звезда
Лэйнг попал в струю, уже само это удается немногим. Он выражал эпоху, и эпоха ответила ему немалым, сделав его одним из самых известных людей десятилетия. Збигнев Котович отмечает:
Интеллектуалы редко становятся знаменитыми за такое короткое время, как Рональд Д. Лэйнг. И когда этот интеллектуал-психиатр, это действительно очень редкое явление. Его публичность была настолько широка, что он стал именем, известным каждой семье
[521].
На пике своей карьеры в конце 1960-х – начале 1970-х гг. Лэйнг был самым известным психиатром в мире и одновременно одним из самых популярных интеллектуалов. Как пишет М. Томпсон:
В те времена, когда все фигуры власти, вне зависимости от убеждений, попадали под подозрение, так называемая контркультура словно подчинила себе этого обезоруживающего всех шотландца и доверила ему объяснить всем, как и зачем нас мистифицируют. Возможно, из-за войны американцы оказались особенно восприимчивы к посланию Лэйнга, превратив его в социальную икону для целого поколения студентов-психологов, интеллектуалов и художников, тогда как его влияние в Европе было ограничено интеллигенцией
[522].