— Багера, — ответил тот.
Леонтьев знал, что Багер — это испанский консул, не чуждый коммерции, у которого под Керчью есть богатое имение.
— О, какие у него овцы хорошие, и как много! — произнес Леонтьев. — Взять бы одну, да и зажарить — что мы иначе будем в этой степи есть?
Казаки и офицер молчали. Но Леонтьев, воодушевленный сознанием, что война, что казаки — защитники, а он — голодный врач этих защитников, скомандовал одному из казаков:
— Ну, что смотришь, брат! Бери, чего зевать! У Багера много… Теперь война. Ведь нам тоже есть надо…
Казака не пришлось упрашивать: он схватил одну из овец и привязал ее к луке седла. Овцу потом, конечно, съели, но казацкие офицеры очень смеялись над наивным представлением Леонтьева о том, что во время войны можно брать требующееся у зажиточных людей без денег.
В этой истории поражает то, как изменился Леонтьев за неполной год крымской жизни! Вместо нервного юноши, недовольного собой и жизнью, страдающего от каждого пустяка, боящегося чахотки, перед нами довольно крепкий физически, способный скакать наравне с казаками 25 верст (без седла!), уверенный в себе, не боящийся опасностей молодой человек, который хоть и любуется собой по-прежнему, но способен на реальные, не только воображаемые поступки. Он уже не юноша, но муж. Московские страдания и условности слетели с него, как шелуха. Сам он вспоминал: «Практическая жизнь, независимая должность были полезны мне для независимости, для новых впечатлений, для жизни, для того самоуважения, которого бы мне не дала презираемая мною серая и душная жизнь столичных редакций. Теперь я больше любил, я больше уважал себя; я сформировался и стал на ноги»
[108]. К нему обращались «высокоблагородие», он был ответственным за других — за их здоровье и жизнь, он не боялся опасности, он сам зарабатывал на кусок хлеба. Несколько месяцев назад это и присниться не могло склонному к депрессии московскому студенту!
Штаб Леонтьев с казаками нашли верстах в пятнадцати от города. Здесь был и полковник Попов, в ведение которого прибыл новый доктор. Они познакомились. Леонтьев, как всегда, оценил нового своего командира внешне: «Полковник Попов мне понравился с виду; лицо у него было солдатское, как бы испытанное трудами бури боевой, худое, строгое, выразительное; усы седые, и сам он был сухой и довольно стройный мужчина, на вид лет пятидесяти. Он казался теперь очень серьезным, да и для всех, конечно, минуты были тогда серьезны: мы еще не знали наверное, сколько у неприятеля войск; ходили только слухи, что 15 000; не знали, есть ли у союзников с собой кавалерия, и обязаны были с осторожностью с часу на час ожидать преследования и нападения в открытом поле. У нас войска было очень мало»
[109].
В этот момент над степью вдали поднялся черный столб дыма.
— Еникале взорвали! — воскликнул кто-то.
Кто взорвал? Наши? Союзники? Леонтьев невольно задумался: останься он в крепости, какая бы его ждала судьба?
Батареи Еникале вступили в бой с английской эскадрой, но еникальские пушки давали недолет. Поэтому русское командование отдало приказ заклепать орудия, взорвать пороховые погреба и оставить позиции. Оставленная крепость была занята союзниками. Проезжавшие мимо степного штаба Врангеля жители Керчи рассказывали о том, что турецкая часть союзного десанта устроила в Еникале резню среди греков. Эта весть поразила Леонтьева: он вспомнил знакомые греческие купеческие семьи — Мапираки, Маринаки, Стефанаки, Василаки, красивых купеческих дочек, на которых заглядывался в церкви, и ему стало не по себе…
Керчь осталась незащищенной сразу после вывода войск в степь, еще в середине дня, и неприятелю представлялась возможность овладеть ею со стороны моря. Но союзники некоторое время не знали об отступлении гарнизона и не решались на такие действия. Поэтому Керчь была дважды подвергнута бомбардировке с судов. Многие керченские горожане, натерпевшись страху от неприятельского огня и видя свою беззащитность, спешно собирали скарб и бежали. Вскоре город был захвачен десантом из французов, англичан и турок. Керчь горела. Началось мародерство, особенно со стороны турок, с которым союзное командование пыталось бороться (XIX век был еще временем «джентльменских» войн, союзники даже повесили несколько солдат за случаи грабежа). Но если в самом городе турецкая часть десанта была невелика и контролировалась генералом Митчеллом, осуществлявшим общее руководство союзными войсками в Керчи, то крепость Еникале оказалась занятой именно турками и здесь «джентльменства» не наблюдалось… Керчь стала ключом для выхода союзников к Азовскому морю (его превращение в открытую морскую зону входило тогда в планы Англии). Но главное — были перерезаны водные артерии, по которым шло снабжение обреченного уже Севастополя…
После отступления Керченского гарнизона в степь перед генералом Врангелем встала сложная задача: надо было каким-то образом препятствовать проникновению союзников вглубь полуострова и вместе с тем не допустить окружения восточной группы войск. От Черного до Азовского моря протянулась линия передовых постов, чтобы сообщить о приближении неприятеля. В первую ночь после отступления из города две сотни казаков 65-го полка тоже были назначены нести караул. Леонтьев, укладываясь спать прямо на траве после длинного дня, видел, как расставляют пикеты для охраны, как подтягивается легкая артиллерия, как устраиваются на ночлег казаки и офицеры… Но еще до того, как совсем стемнело, он встретил своего приятеля Лотина, на квартире которого оставил пожитки и денщика. Каково же было изумление Леонтьева, когда он узнал, что вещи его не пропали, а денщик с чемоданом и узлами находится неподалеку. Лотин мрачно рассказал ему, как это произошло:
— Не ваши вещи пропали, а мои… Ваши все целы, и денщик ваш при штабном обозе! Завтра вы можете его разыскать. Я поручил все мое добро хозяйке, когда утром поехал в штаб… Сказал ей, что пришлю за ним… Потом уж, при отступлении, выпросил в штабе один фургон и послал поскорее за вещами. Посланный спрашивает: «Тут вещи доктора? Давай скорей», а ваш денщик говорит: «Тут!» — положил ваши вещи в фургон и приехал сюда…
Так Леонтьев неожиданно обрел вновь и свои голландские рубашки, и сапоги, и фамильный образок с мощами, и рукописи…
На следующий день Леонтьев написал записку матери. Он смог передать записку кому-то в штабе (чтобы отправили с оказией), когда разыскивал своего денщика Трофимова. «Chere maman! Я пишу вам только записку, чтобы Вы были спокойны на мой счет, — сообщал Леонтьев. — Я совершенно цел и невредим. Нахожусь на бивуаках в Арчине — с казаками, к которым я прикомандирован; здесь собран весь керченский отряд. Не пишите мне, потому что мы долго стоять не будем; я же буду по-прежнему по возможности аккуратно вас извещать. Что бы вы ни услыхали про Керчь или Еникале, будьте спокойны. Adieu. Saluez tout le monde
[110]»
[111].