Началась новая служба военного лекаря Леонтьева — в степи, на аванпосте, с казаками, под боком у постоянной опасности. Описание кочевой степной жизни Леонтьев также давал разное. В письмах матери сообщал, что жизнь эта однообразна: «Проснулся в 5, в 6 часов утра напился чаю; до полудня пролежал в палатке, покурил, в полдень пообедал большею частью у полковника; а там опять то же до ужина»
[112]. А в воспоминаниях описывал свое житье иначе: «После восьмимесячной довольно тихой и правильной жизни в крепости Ени-Кале настало для меня время бродячей, полковой жизни. После взятия Керчи я прослужил до глубокой осени при Донском казачьем полку на аванпосте; был беспрестанно на лошади, переходил с полком с места на место, из аула в аул; пил вино с офицерами, принимал участие в маленьких экспедициях и рекогносцировках. Тут было много впечатлений и встреч, очень любопытных…»
[113]
Медицинской практики здесь было, конечно, гораздо меньше, чем в госпитале: до настоящих сражений дело не доходило. Но вряд ли Леонтьев скучал без медицины. Он был здоров. От простуды, которой еще боялся по привычке, он предохранил себя: за седлом у него всегда находились теплая ваточная шинель (если придется ночевать в открытом поле) и высокие сапоги на гуттаперче. Усталости он не чувствовал, наоборот, отдыхал после госпитальной жизни. В деньгах он тоже не нуждался (редкий случай!). Во-первых, их всё равно негде было тратить, а во-вторых, один артиллерийский майор, услышав, что Леонтьев намеревается просить рационные деньги вперед за месяц, дал ему взаймы.
Шестого октября 1855 года кочевая жизнь сменилась видимостью оседлости: Леонтьева перевели в аул Келеш-Мечеть, который стал в отряде чем-то вроде центрального пункта. Там расположился небольшой лазарет, начальником которого и стал Леонтьев. Он нашел в ауле чистую татарскую мазанку, снял там комнату и устроил ее в татарском стиле. На глинобитный пол настлали войлок, поверх которого он бросил яркий ковер, кровать смастерил себе из татарских тюфячков, раскидал всюду цветные подушки, а для занятий позаимствовал табурет и складной столик у местного артиллерийского начальника. Больных в лазарете было совсем немного по сравнению с еникальским госпиталем — не больше десяти. К тому же Леонтьев чувствовал себя если не опытным врачом, то уже и не растерявшимся юнцом, бегавшим в свою комнату листать учебники. В повести «Сутки в ауле Биюк-Дортэ» помещик-ополченец и офицер, родом из одной губернии, встретившиеся на Крымской войне, говорят о местном молодом враче, Федорове, в котором автор явно вывел себя:
«— Кажется, этот медик отличный человек? — заметил помещик.
— Я тебе говорил, отличный малый, и оператор какой лихой. Я ходил смотреть, как он ампутацию одному делал… Засучил рукава и начал… то есть минута — и отлетела нога пониже колена… Федорову не здесь бы служить… какая ему тут польза? Только что смотрительский стол, да что-нибудь от подрядчика. Прежде он служил в ***ском госпитале… так там больных была куча…»
[114]
У Леонтьева появилось свободное время, он стал задумываться о литературе. В голове роилось сразу несколько сюжетов («Вы знаете мою манеру задумывать 10 повестей разом»
[115], — писал он матери), в бумагах лежало несколько набросков, да и гонорар пришелся бы кстати — он хотел помочь Феодосии Петровне в ее финансовых затруднениях. Константин решил закончить повесть и пьесу
[116], начатые ранее, послать их Краевскому и Каткову и уже начал прикидывать, как распорядиться будущим гонораром (рублей семьдесят пять?). Тургенев, знавший о замысле пьесы, в письме Леонтьеву обещал ее поддержать и сделать «все возможное» для ее напечатания.
Но работа двигалась медленно — из-за «лагерного одеревенения ума», как считал Леонтьев. Он не мог закончить ни одной вещи и стал мечтать о выходе со службы: «…видишь исписанной бумаги много, много положено дорогого сердцу туда, а конченого ничего еще нет! Так как вспомнишь, что уже 26 год пошел, как-то словно страшно станет, что ничего капитального еще не сделал. Нет, надо, надо ехать домой и, посвятивши целый год тишине и свободе, написать что-нибудь определительное, которое могло бы мне самому открыть, до какой степени я силен и в чем именно слаб!! А там, что Господь Бог даст»
[117].
Осенью 1855 года Леонтьева перевели в феодосийский госпиталь. Феодосия ему понравилась даже больше Керчи. Город был зеленый, чистый, с живописными развалинами Генуэзской крепости. Он снял там квартирку за шесть рублей в месяц у пожилой молдаванки Фотинии Леонтьевны Политовой, бывшей замужем за небогатым греком-торговцем. В доме жили и дочери хозяйки, настоящие красавицы, особенно Лиза, пленившая нового постояльца еще и кротким характером.
Елизавета Борисовна Политова
[118] образованностью похвастаться не могла, книг не читала, о Тургеневе и литературных салонах не слыхивала, но была изумительно живописна и так не похожа на жеманных петербургских барышень! К тому же она прелестно пела романсы и греческие песни… Леонтьев влюбился. Лиза тоже не осталась равнодушна к стройному врачу с горячим взглядом темных глаз. Зинаида Кононова если и не была вовсе забыта, то стала прошлым. Всё свободное от службы время Леонтьев проводил с Лизой. Эта тайная любовь (ведь Лиза — мещанка, у нее были родители, которые надеялись со временем выдать ее, как и положено порядочным девушкам, замуж) ударила Леонтьеву в голову, наполняла до краев его жизнь. Даже письма матери писал он теперь гораздо реже, и литературные проекты отодвинулись на второй план. Но — несчастье! — он поссорился со своим медицинским начальником, и тот среди зимы перевел его в Карасу-Базар
[119].
Неподалеку находилось имение Шатилова, куда его год назад приглашали погостить. Но зимой 1855/56 года это место было не для отдыха. В городе с четырнадцатитысячным населением разразилась эпидемия тифа, завезенного военными, люди гибли сотнями; церковные колокола целыми днями звонили о покойниках, а из четырнадцати врачей на ногах оставались двое — «остальные были уже в гробу или в постели»
[120]. Леонтьев работал в переполненном госпитале, где недоставало лекарств, перевязочных материалов, даже пол был земляной… «Карасу-Базар скверный город… узкие переулки, иногда до того, что только двум человекам разойтись при встрече, а уж рядом идти и думать нечего… Вообще все точно так, как описывают восточные города… в переулках грязь такая, что я не видал нигде; едешь верхом — все сапоги забрызгаешь… собаки с окровавленными мордами грызутся вокруг вас за какую-нибудь кошку…»
[121]