К тому же речь шла не только о теоретических взглядах. Славянофилы — это не только учение, это еще и особые бытие, быт. Показательна в этом смысле семья Аксаковых: это была та самая, скрепленная взаимным уважением, нерушимостью семейных уз и почитанием старших, патриархальная семья, которую проповедовали славянофилы в своей теории. Причем в этом Аксаковы не были исключением: можно вспомнить и других славянофилов — Ю. Ф. Самарина, А. С. Хомякова или семью Киреевских. Строгость нравственных оценок и требований славянофилов казалась чрезмерной Леонтьеву, который вовсе не отличался целомудренным поведением (позднее В. В. Розанов назвал его «славянофилом без добродетели»). Он, как и Аполлон Григорьев, справедливо замечал, что «московские славянофилы переносили собственную нравственность на нравы нашего народа»
[227]. Он полагал, что строгая патриархальная семья не типична для русского народного быта, ведь «поэзия разгула и женолюбия… не есть занесенная с Запада поэзия, — но живущая в самых недрах народа»
[228].
В быту ему понятнее были западники. Некрасов, как известно, жил в одной квартире с Панаевыми, являясь фактически мужем Авдотьи Панаевой; сам Панаев довольно откровенно рассказал о своей личной жизни в мемуарах; не является секретом запутанная и мучительная история Герцена и Огарева, когда последние дети Н. А. Тучковой-Огаревой носили фамилию и отчество Огарева, но папой называли Герцена; я уже упоминала об абсолютной «несемейственности» Тургенева… Леонтьев был эстетом, и «шалости» Некрасова, конечно, могли у него вызвать брезгливую усмешку, но и на семейных обедах Аксаковых, которые начинались с молитвы и где собирались человек двадцать родных, ему было бы неуютно.
Чувственность слишком много значила в его жизни, потому строгость семейных нравов славянофилов казалась ему излишней («народ наш нравами не строг», — замечал Леонтьев). Личная жизнь Аполлона Григорьева тоже не отличалась строгостью нравов, будучи беспорядочной, богемной, и выпить он любил, и в долговой тюрьме, случалось, сидел… В глазах Леонтьева он был живым человеком, а не монументом нравственности.
На момент знакомства Леонтьева с Григорьевым славянофильский «Московитянин» уже перестал выходить. Аполлон Александрович сотрудничал с «почвенническим» журналом «Время», издававшимся братьями Достоевскими. Этот журнал своим направлением обратил на себя внимание Леонтьева, не случайно он сблизился с одним из его ведущих сотрудников, публицистом, литературным критиком и философом Николаем Николаевичем Страховым. Леонтьев объяснял, почему «Время» было ему близко в ту пору: «Под влиянием отвращения, которое во мне возбуждал „Современник“, я стал ближе всматриваться… в окружавшую меня русскую жизнь… я начинал уже чувствовать в душе моей зародыши славянофильских наклонностей; — но не дозрел еще, не дорос до отвращения к избитым и стертым… формам западной жизни…»
[229]
«Время» же избегало и крайностей московского славянофильства, и нигилизма западнических кружков. Журнал не отрицал положительного значения некоторых европейских по сути заимствований в прошлом России, но скептически относился к будущему Европы. В «Дневнике писателя» Достоевский замечал: «…она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник… подкопан». Такое мироощущение было близко и Леонтьеву.
Вообще, несмотря на отсутствие каких-либо личных контактов и несколько неприязненное отношение друг к другу, между почвеннической позицией Достоевского и консерватизмом Леонтьева можно провести определенные параллели. Убедительно это сделал А. Л. Янов
[230]: он показал, что своеобразным генетическим кодом национально окрашенного консерватизма — будь то консерватизм Каткова, Достоевского или Леонтьева — является обращение к материку (потонувшей Атлантиде) «первозданной народной культуры», в котором задана историческая программа народа. Эта «первозданная культура» для Достоевского была ценна своим православием, для Леонтьева же — непохожестью на других, эстетическим своеобразием.
Итак, Григорьев сотрудничал со «Временем», Леонтьев — хотел с ним сотрудничать, считая этот журнал наиболее близким своей позиции. Увидев в один прекрасный весенний день Григорьева на Невском проспекте, Леонтьев решился с ним познакомиться и попросил своего спутника, литератора В. В. Крестовского, представить его Аполлону Александровичу. Григорьев понравился Леонтьеву даже внешне — полный, добрые глаза, нос с горбинкой, бородка, длинный сюртук и неторопливые движения; он был похож на умного русского купца из пьес Островского, узнаваем и самобытен, не пошл. Они разговорились и зашли в Пассаж, где товариществом «Общественная польза» (для которого Леонтьев переводил статьи) был устроен зал для публичных лекций и в холле которого можно было спокойно поговорить. Леонтьев с одобрением отозвался о статьях Григорьева, не преминув заметить, как они диссонируют с «позитивным» духом времени, когда всё меряется практической пользой и служением «прогрессу». Григорьев задумчиво ответил;
— Люди не должны жить для одних удобств, жить надо и для прекрасного… То, что прекрасно в книге, — прекрасно и в жизни, даже если оно неудобно…
Леонтьев загорелся: его эстетизм нашел сторонника!
— Но если так, то век Людовика XIV со всеми его мрачными, но пышными сторонами прекраснее, чем современная Голландия или Англия? — высказал он собеседнику давно вызревшую в голове мысль, проверяя свое первое впечатление от беседы.
— Да, разумеется! — Григорьев нисколько не испугался такого вывода Леонтьева.
— А если бы пришлось кстати, стали бы вы печатать такие мысли?
— Конечно, — отвечал Григорьев, — так и надо теперь писать!
С этого началось общение Леонтьева и Григорьева. Они почувствовали друг в друге нечто родственное — недаром в статьях Григорьева можно найти такие определения, которые Леонтьев признал бы «за свои»: «цветная истина», «растительная поэзия», «чутье и радость жизни», «цвет и запах эпохи»… Правда, Леонтьев напечатать во «Времени» ничего не успел: он отдал туда две статьи, но в 1863 году журнал был запрещен.
Аполлон Александрович редактировал еще и другое еженедельное издание — литературную газету «Якорь», где печатал свои необычные статьи: в защиту юродивых, о необходимости «почвы» для произведений искусства, о народах как организмах… Леонтьев читал эти статьи и не раз мысленно соглашался с их автором. Но и в «Якоре» ему тоже напечатать ничего не удалось — показанная им Григорьеву статья оказалась велика для газетного формата.